Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И Петр, - зря на него клепал Тишка, добрый он, Петр, - в руках терпеливо держал шубу. Чью это он держал шубу-то?!

И теперь еще ближе - только через рубаху - ощутил Тишка на себе теплую, хватающую за сердце тяжелину обновы. Сумерки обволакивали пустошь. Тишка забыл еще раз поблагодарить Петра, даже поглядеть забыл, оттого и не видел, как вчерашний дымок пролетел опять у того в глазах... Скорее догнать дядю Ивана, скорее показаться ему... с припляской бежать, бежать! Но нигде на пустоши дяди Ивана не примечалось, да и людей не осталось почти никого. Тишка пощупал себя, один, без всех, пощупал, - шуба была на нем. И маманька вышла из ветра, слезясь, загораживая глаза рукой, - не верила она своим глазам, сумасшедшая! И вывалили со всех сторон деревенские: парни, которые от зависти прикидывались, будто они и не смотрят; ко дворам выбегали звонкие, завидущие бабы и со зла молчали, старики - и те сослепу тыркались в калитки...

Да, шуба была на Тишке... Рукава только чуть чуть широки, в них продувало, подшить, что ли? Тишка догадался, вложил рукав в рукав. Ого, вот она где, теплынь!

В барак входил не Тишка, а судорога какая-то, заранее виновато и счастливо склабившаяся. Барак был почти пустой. В глаза бросился Петр. Когда он поспел? Около него человек пять дружков; они подвыпили, скалились. Петр приблизился к Тишке, цапнул его за руку, заклещил ее пальцами. Сердце от, этого, оборвалось.

- А ну, покажи нам обнову!

И повлек его за собой между коек. Сзади грохнуло:

- Поп!

Тишка двигался омертвело; длинная поповская шуба, до противности ловко перехваченная в талии, полами мела по земле, рукав в поларшина шириной свисал с костлявой, беспощадно дергаемой Петром руки; на голове качалась поповская рысья шапка - тиара, из-под которой вылезали нестриженые косицы. Петр получал удовольствие, - разве жалко за это десятку? Тишка таращился во все стороны сквозь слезный туман, искал спасительную кожанку Подопригоры, искал гробовщика, искал Золотистого. Их не было.

- Поп! - опять грохнули дружки.

Петр торжественно вел Тишку обратно. И барак гремел хохотом, над койками - бредилось Тишке - хохочущие хари громоздились в два этажа, разваливались зубастые, трегубые, стонущие от смеха рты; барак, сотрясаясь, ржал. И вдруг смолк, словно рухнул... Подопригора входил с кем-то, кажется с Васей-плотником, заканчивая на ходу разговор.

И он искал кого-то глазами: да, Тишку он искал, свернул прямо к нему.

- Ну, Куликов, обсудили в рабочкоме твою кандидатуру, возражений нет. В марте получаешь командировку.

Должно быть, подивила его Тишкина хмурость. Присев рядом, заботливо спросил:

- Что, нездоров, что ли?

- Здоров, - ответил Тишка.

А сам старался потихоньку высвободить плечи из колючей, отчаяньем обдающей его шубы... Дружки боком, по-собачьи ушмыгнули в прихожую, оттуда, из потемок, подглядывали... Но Петр остался, стерег; без него разговор никак не мог обойтись.

- Конечно, товарищ уполномоченный, - сказал он,- этого сироту надо жалеть. Но ведь для данной учебы он... темнота! - Петр вздохнул, развел руками. - Вот если бы взять кого, скажем, из вашего, пролетарского происхождения...

Подопригора пристально, с тяготой, посмотрел на него.

- Чтой-то, братец, сегодня лицо у тебя какое-то... лизучее?

Петр невпопад ухмылялся, моргал.

А Вася-плотник весело подталкивал Тишку.

- Эй, шофер, своих-то покатаешь?

- Ага, - Тишка нагнулся, скрывая лицо.

Подопригора сказал:

- Ну, гляди, не осрами "Коксохима"!

И словно отцовское тепло осталось после него над койкой. Тишка нырнул с головой под обнову, от нее тошно разило волком. Вспомнил про маманьку, про свояка, вспомнил про деньги, от которых уцелела одна десятка, да еще про долг, - и скорчило всего от непоправимой беды... Но вскоре окинул его сон, тихий и чистый. Может быть, чуялась ему та же земля, лежавшая тут, за бараками, исхоженная его ногами, обмыканная всякими волнениями, но чуялась она во сне молодой и праздничной, какой и была на самом деле: ведь что бы пока ни случилось, а все же ему, Тишке, принадлежала она...

НА ЗЕМЛЕ ПРЕДКОВ

На другой день после праздников Калабух в редакцию не пришел. То был для Соустина день тяжелого дыхания... Конечно, отсутствие заведующего вполне объяснилось тем, что выправленных и завизированных статей имелось в запасе достаточно, а у Калабуха могли накопиться неотложные дела по учебе. И Соустин отлично управился с полосою один.

Но Калабух не явился и на следующий день. Пустота в отделе обретала для Соустина явно угрожающий оттенок. "Это все я, все из-за меня..." Отсутствующий Калабух мерещился с жестоким и брезгливым лицом. На вечер назначалось партийное собрание, на котором должно было разбираться дело с подпередовой и прочее. Опрометчивый и, как казалось Соустину, мальчишеский поступок его разгорался в жгуче-постыдный, карающий костер... Что же, пусть! Соустин не пошел даже обедать, упрямо засел в отделе и на вечер, со злобной решимостью во что бы то ни стало встретиться с Калабухом и принять от него все, самое худшее, открыто, глаза в глаза. Пусть разрыв к черту, пусть уход из газеты, но он тоже был взрослым гражданином и тоже был в свое время солдатом.

Закрытое собрание происходило в кабинете редактора. Вечерняя кипучка редакционной работы на время притихла, отделы, с распахнутыми форточками, беспризорно пустовали, даже лампочки в коридорах горели через одну... В секретариате, куда Соустин выходил, чтобы передать рукопись (вернее, чтобы спросить, пришел ли Калабух: оказывается, пришел), - в секретариате, рядом с редакторским кабинетом, ступали неслышно, говорили вполголоса. Там, за прикрытыми дверями, сосредоточилось сейчас все напряжение коллектива, там, возможно, неистовствовала буря.

...Действительно, после собрания Калабух заявился прямо в отдел. Тот же, только около утомленно запавших глаз высыпали обильные росинки. Да, была буря... Но поздоровался по-обычному - спокойным и крупным жестом

- Вы еще здесь?

Соустин подошел к нему в упор.

- Я нарочно дожидался вас, товарищ Калабух. Вы знаете, что я был причиной...

- Вы?

Калабух великодушно усмехнулся и положил ему руку на плечо.

- Нет, я не считаю, да и никто не считает вас виноватым. Почему не сказать прямо партийному товарищу о своих недоумениях, если они есть! Наша партия воспитывает прямоту и смелость, способность к честному признанию... к тому, что мы называем самокритикой. Возможно, что мои высказывания были неотчетливо, случайно, так сказать, сформулированы... Но ведь наши слова те же действия!

Облегчение, опьянительное и благодарное облегчение. Не только за себя, но и за Калабуха. Словно мучительную проверку прошел тот в глазах Соустина. Эта ровность вместо ожидаемой злобы... И, вероятно, так же искренне и потому без малейшего ущемления для своего достоинства только что судил самого себя Калабух за редакторскими дверями. Но он, понятно, ничего не рассказывал об этом. Переменил разговор:

- Хорошо, что вы задержались. Давайте рукописи, если есть срочные, я разберусь. А сами можете быть свободны. Мне нужно к утру написать статью.

И через минуту он подтолкнул секретаря к двери, напутствовав его деловито-дружеским рукопожатием. Калабуху непременно нужно было остаться одному...

Утром Соустин узнал, что статья действительно была написана за полной подписью Калабуха и сдана. Но из типографии газету еще не приносили. Между прочим, в секретариате всезнающе утверждали, что написания статьи потребовало от Калабуха вчерашнее партсобрание. Калабух должен был заявить во всеуслышание о чем-то. В секретариате ждали номера с чрезмерно любопытным, неприятным для Соустина нетерпением.

Значит, испытание еще не кончилось?

Затворившись в отделе, он бесцельно перелистывал комплекты газет. Порхали взад и вперед заголовки и строки... Почему так неотвязно стоял в голове Мшанск? Хлебозаготовки, хлебозаготовки... С каждым днем все нетерпимее, все яростнее выпирало из лозунгов, из статей одно слово - кулак; в газетной строке оно чудилось как бы начертанное мраком... "Требование рабочих об увеличении суммы 3-го займа индустриализации удовлетворено. Еще 150 миллионов рублей на индустриализацию страны! Еще удар по кулакам и паникерам!" События пестрели, пролетали мимо глаз - и вчерашние, и позавчерашние, и столичные, и захолустные, и, как бы ни были они несхожи, они были об одном, их связывал, в них упрямо прорезывался все тот же единый и жгучий смысл.

45
{"b":"66015","o":1}