Аграфена Ивановна твердо говорит:
- Свои стучат. Отоприте кто-нибудь.
Кудрявый впускает в полутемные сени тучу снега, из которой торчит красноармейский шишак. Отряхнувшись, пролезает в дверь дюжий, толсто укутанный парень. Он трегубый, верхняя губа рассечена надвое. Маленькие мигалки его, разделенные длинным носом, вглядываются во всех с подозрением, как бы ища обиды для себя.
- Да это Санечка! - совсем успокаивается Аграфена Ивановна. Жалованье, что ль, получил?
- Да... выдали, - грубо и сипло обрывает парень. - Согреться бы мне чего-нибудь.
- Это же его царствию не будет конца. За тобой там сколько? Касса, что ль, у меня, Санечка?
- Тетя Груня, ты мне на нервах не играй! Знаешь, я простуженный насквозь... Я на плотине десять часов по льду елозил!
- Да мне что от вашей плотины прибытку?
Но Санечка - в его грубости осязаются некие тайные права - уже раздраженно уселся за стол, и Аграфена Ивановна сдается.
- Дуся! - сокрушенно зовет она.
Дуся выглядывает высокомерно из-за внутренней двери, нездешняя, не избяная, в своей мальчишеской стрижке под фокстрот. Санечка, оборачиваясь, смотрит уныло на эту красу, потом в себя, не разумея, что в нем такое происходит. Аграфена Ивановна сует дочери в руку оскорбительную воблу.
- На, подкинь на угольки в галанку...
Оба тулупа, лишние при Санечке, допив чай, встают.
- А к нам на стройку мануфактуры целый эшелон пригнали! - громко, даже лихо заявляет Санечка.
- Какой мануфактуры? - недоверчиво переспрашивает Аграфена Ивановна.
Оба тулупа опять тихонько садятся, любопытствуя.
- Обыкновенно какой - всякой. На рубашки, на штаны, барышням на кофточки...
- Давать-то кому будут?
- Давать будут рабочим, которые на плотине, вот как я: по-ударному, в первый черед. Я вот сейчас на бетономешалке. Но это что! Скоро на подъемном крану встану. Я паровой мельницей могу управлять!
Санечка не говорит, а сипасто кричит, чтобы слышали и в соседней комнате. В рассечине губы проступает пена, глазки хвастливо безумеют. Ватные рукава вздуты на толстых, воловьих мышцах. Аграфена Ивановна хочет еще выведать что-нибудь насчет мануфактуры, но Санечка недоговоренно примолкает, хмурится. Она выносит ему на тарелке раскаленную воблу и боком, из-под платка, сует посудину с водкой.
Услышав бульканье в стакане, оба тулупа окончательно поднимаются.
- Мешки в сенях, - повторяет Аграфена Ивановна.
Пошушукавшись еще с обоими у порога и проводив их, Аграфена Ивановна садится просительно против Санечки, нет-нет да поскребывая под платком. За перегородкой Дуся сердитыми щипками пробует гитарные струны. По-лесному шумит метель, шумит давно-давно... Дуся суровым голосом заводит цыганскую песню, да и не песня это, а истекает скукой бесноватое, жаркое тело, которому деться некуда от метели, сундуков и комодов... Санечка, нажевавший полный рот, при первых же звуках закидывает голову и, не проглатывая пищи, оцепеневает. Какую-то ответную смуту он слышит в себе... Но через минуту, очнувшись, еще яростнее принимается молоть челюстями, до ушей вгрызается в воблу. На устремленных в одну точку глазках от наслаждения едой - слезы. Одна слеза катится по щеке и падает в стакан. Санечка спохватывается и аппетитно, с присосом, опоражнивает его.
- Соображаешь, мамаша? - загадочно спрашивает он Аграфену Ивановну.
- Что?
Но Санечка опять вгрызается в воблу, не отвечая. Аграфена Ивановна до сих пор не может понять: слабоумен он или чересчур хитер?
- Мамаша, - мямлит, наконец, Санечка, - ты ко мне снисхождение показала, а я тебе, хочешь, за это своей головой помогу? А?
Видно, что на Санечку от выпитого накатила неодолимая доброта.
- Насчет мануфактуры ты так соображай. На этом участке на вашем... восемь бараков. Тут все без специальности, и все они сейчас на разгрузку брошены. С разгрузкой-то зашились ведь, мамаша, все строительство на иголке!
Аграфена Ивановна недоверчиво кивает:
- Так, так...
- Соображай. Денег месяц не платят, по пурге на разгрузку за четыре километра гоняют. Сейчас, скажем, сговорится весь народ - и завтра пожалуйста: "На работу не идем, давай деньги, а денег нет - давай мануфактуру. Давай, а то не пойдем". Мамаш? Дадут!
Аграфена Ивановна равнодушно:
- Мне-то что.
- Тебе-то?
Санечка, осклабившись, подмигивает ей, перекашивая при этом все лицо. Он молчит и вдруг подмигивает опять. Черты его неузнаваемы, словно опрокинутые они видятся, и какая-то далекая жуть наплывает на Аграфену Ивановну; ей хочется отступить, у нее кружится голова.
В сенях под метельный гул грохает опять дверь, словно это живьем по Аграфене Ивановне грохнуло - так передернуло ее.
- Кто там еще? - Она рычит в сенную темноту: - Кто-о?
Колокол, метель, лающие чьи-то голоса за дверью. Аграфену Ивановну некая сила заставляет отпрянуть назад.
- Мшанские? Какие такие мшанские? Чего вы...
Дуся выглядывает через дверную щель - голубеет там. Санечка поднимается и со свирепым видом, словно для расправы, идет мимо устрашенной и растерянной Аграфены Ивановны в сени.
В Челябинске с большими трудами пересели на другой поезд. После гор опять раскатилась во все стороны белая, до темноты в глазах, пустая степь. Снеговые вихорки по ней завивались.
Утром подъезжали к невеликой станции. Через дырочку в окно привиделся Журкину одинокий ветряк, растопыривший крылья неподалеку за полотном. Фундамент кирпичный осел на один бок: ветряк кривился сиро, покинуто; может быть, лет с десяток уже на нем не мололи. На целый день от этого ветряка придавило уныньем.
Петра и то разморило от вагонной маеты. Зарос весь сивым коротким волосом, курил кисло, разговаривал срыву.
На станции пускал пар встречный поезд. Журкин сам пошел по морозу за кипятком. Инеем обмохнатило станционные кусты, сквозь них чернело тускло-грозовое небо. Над будкой с кипятком висел плакат:
ПРИВЕТ
ПЕРЕДОВЫМ ПРОЛЕТАРИЯМ,
ЕДУЩИМ СТРОИТЬ МИРОВОЙ ГИГАНТ!
и
ДАДИМ ПРОЛЕТАРСКИЙ ОТПОР ДЕЗЕРТИРАМ,
ПОДПЕВАЛАМ КЛАССОВОГО ВРАГА!
Во встречном с площадок глазел, покуривая, разный обтрепанный народ. Журкин поспрашивал, не со стройки ли взад едут.
- С нее самой.
- А какая причина?
Мужик с сумою на спине, бывалый, вроде ходока, для смеху подтолкнул другого плечом. Оба с издевкой оскалились:
- Поезжай - узнаешь, какие длинные рубли бывают.
Гробовщик поплелся к вагону, больше уж не спрашивая.
Доедали днем позавчерашние куски, помакивая их в холодную воду и присаливая. На станцийках горячего ничего не подавали, да и ветка необжитая еще была, проложили ее всего с полгода. Кое-где выходили, правда, к поезду бабы с едой. Ржаная лепешка стоила у них рубль. Пять штук монпансье - рубль. Кусок баранины в ребячий кулачок - рубль. Из степи, из чужбины, наезжали заметеленные башкиры в острых шапках. На них глядеть не хотелось. Журкин завернулся с лицом в воротник и, не раздеваясь, не то во сне, не то в лихоманке, провалялся целый день.
Наверху вместе с торбами колобком свернулся Тишка.
Ночью поезд стал в поле. Против него светилась одинокая путевая будка. Пассажиры, ругаясь, поперли с сундуками наружу. Высадку сделали за четыре километра от станции: дальше, по случаю забитых составами путей, поезду было не пройти.
Как только спрыгнули со ступенек, свистнула и залепила очи пурга, потопил сыпучий, по колени, снег. Журкин потихонечку перекрестился: "Доехали..."
Слева мутнела котловина, на далеком небесном краешке которой играл гребешок из огней.
Шли рельсами, между составами. Пурга не залетала сюда: билась снаружи в стены товарных, только снизу охлестывая ноги. Народ раструсился понемногу, только трое наших остались вместе. Журкину едва вмочь было поспевать за Петром, который побрасывал да побрасывал ногами. Ломило плечи от сундучка. В шубе сделалось душно до мокрети, а руки и лицо секла кнутами стужа.