Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И однажды ночью мне пришло в голову сказочное: "Если бы умер Петр Эмилиевич и так бы все вышло, чтобы, гроб для него купили у дяди, вот этот самый гроб, господи, как всем нам было бы хорошо!"

О Петре Эмилиевиче, учителе математики, я наслышался еще до ученья. В гимназическом нужнике на стене был выцарапан стих:

Зверь страшнее всех зверёв

Петр Эмилич Слюсарев!

В одно осеннее утро я увидел его наяву. Он вошел в класс, кланяясь и в то же время озирая всех страдальческими, бесцветными глазами, маленький, выпрямленный по-офицерски, ершистый человек. Положив журнал на кафедру, Петр Эмилиевич крякнул, словно скомандовал, - тогда я не понимал, что это от чахотки, которая выедала ему грудь. Он мерил класс гневными шагами, и мел у него во время объяснения стучал, как ружье.

- Эди-ница! Плюс! Эди-ни-ца!

Я был способным и восприимчивым учеником, но тут я сидел пустой, как воздух, словно сразу вытекли все мои мысли, я слышал только его насильно выдавливаемый из груди, скрежещущий альт и цепенел и не понимал ничего. А этот кашель! Он застигал учителя на ходу. Петр Эмилиевич содрогался весь, выпученный и посинелый, горло его испускало трубные, раздирающие звуки, от которых меня трясло: я боялся, что после такой муки учитель ожесточится на нас еще больше!

С нами он был требователен и честно-безжалостен, как с солдатами. И вот однажды дошла очередь и до меня. После невыносимейшей тишины он назвал мою фамилию. Помню, как отчаянно и трудно выплыл я, именно выплыл, как на середину реки, в пустоту перед классом, помню замогильный вкус того утра.

- Пиши-те! - скомандовал Петр Эмилиевич. - "Два поезда вы-шли..."

Я послушно выстукивал мелом, ничего не сознавая, кроме кричащей и огнедышащей беды над собою. Мне представлялся разлучный поезд, который увез меня с родного полустанка в Пензу. Мои братишки и сестренки остались дома, кто на печке, кто в темном закутке, под теплым одеялом. "Вы там живете сейчас и не знаете, а я вот гибну..." Представлялся мне тощий, длинный отцовский кошелек, похожий на козлиную бороду. "Для кого отец жилы-то из себя тянет?" - стонала мать. Мы были бедные, мы происходили из курносого, застенчивого простонародья, и я был первый в нашем роду, которого отец дерзнул послать в гимназию, на одну скамейку с господами. Я должен был учиться хорошо, и я в самом деле учился хорошо, все уроки отвечал звонкоголосо, беспамятно; в журнале против моей фамилии теснились одни блистательные пятерки. Но я совсем омертвел, когда Петр Эмилиевич, кончив диктовать, безучастно сказал "ну-те-с" и, опершись на парту, испытующе ждал, что я буду делать дальше. Ждал не только он, ждал весь мой род, собравшийся невидимо за моими плечами, ждали отец и мать... И я все-таки пытался побороться с Петром Эмилиевичем: барахтаясь у доски, бессмысленно тыкал в нее мелом... Петр Эмилиевич прищурился с отвращением и, наконец, не выдержал:

- Пхе! Ка-кая чепуха! Садитесь. Два! У него как-то протяжно, клеймяще получилось: "Дэ-ва!"

И я сел. За первую четверть я получил по арифметике двойку. За это время у нас, в дядином семействе, произошло событие. Дядя съездил в Сызрань на разведку, приехал оттуда повеселевший и привез нам в гостинец белых кисловатых кренделей, от которых пахло морозом, другим городом, пристанями... Мастеров, действительно хороших, в Сызрани не имелось - и всего две убогие гробовые лавчонки. Тетка залихорадила, походя с плачем смотрела на иконы. Дядя шушукался с пятнадцатилетним Ваней; в досужные минуты они удалялись вместе к верстаку, таинственно что-то строгали, гнули, сушили. Скоро я дознался, что они, в предвидении будущего, уже мастерят понемногу катафалк.

И в эту же зиму вызвал как-то меня к себе на дом одноклассник Витя Кальян - он болел и хотел справиться, какие уроки нам задавали без него. За мной зашла горничная, недостижимая барышня, разодетая в плюшевый сак; гадливо и жалостно смотрела она, как я, почесываясь, вылезал из-за гробов... Витя читал сказки Андерсена, накрывшись шалью; больше чем когда-нибудь он был похож на изнеженную, болезненную девочку. Витя первым делом подвел меня к большому, полуприкрытому балдахином окну, за которым роскошно горели от солнца сугробы, и, обняв, мечтательно спросил:

- Скажи, видал ты когда-нибудь у какой-нибудь королевы такое платье?

Я угрюмо мотнул головой: нет, не видал. Я никогда не видал и таких дворцов, в каком жил Витя Кальян, сын адвоката. От золотых рам, во множестве развешенных по стенам, в комнатах все отсвечивало золотом, как в церкви. Из стульев, из диванов и из больших, до потолка, цветов - всюду заплетались сказочные заросли: вот бы где играть в разбойники! Полы мерцали так, словно я шел по воде. И во всех комнатах оставалась, кроме этого, еще какая-то недосмотренная, волшебная глубь... Я, гробовой мальчик, так жадно лазил везде, так всем наглядывался, что Витя кротко заметил мне:

- Слушай, не становись в сапогах на канапе.

Мы подружились с Витей, и, в благодарность за все показанные мне чудеса, я выучил его тому короткому слову, которым дядя ошеломлял тетку. Но лучше бы мне не бывать у него, не видеть ничего...

Дела мои с математикой шли все хуже и хуже. Я старался, я отдавал ей все свое время, я вцеплялся в нее со всею яростью полунищего мальчика, у которого вырывают кусок. Побывав у Вити Кальяна, как не хотел я, о, как не хотел возвращаться опять под грязное ватное одеяло! И я добился своего, я усвоил ее отлично. Но как только раздавалось кряканье за дверью и показывался зловеще выпрямленный вицмундирчик, как только добегали до меня непрощающие, все видящие насквозь глаза, я костенел, я забывал все, меня охватывало безразличие отчаяния.

Перед зимними каникулами Петр Эмилиевич вывел мне вторую двойку.

Я поехал домой. Самая страшная расплата ждала впереди - в обманутых отцовских глазах. Отец в то время служил приказчиком в бакалейном магазине купца и писателя-народника Владимира Порфирьевича Быстренина. Кропотливо разглядев мои отметки - за каждую ведь он платил своим горбом, - отец посмотрел на меня сквозь медные очки, сам стыдясь этой неловкой, душераздирающей минуты. "Что же это ты, а?" - только и спросил он. На первый день рождества он выпорол меня так яростно, что сам тут же свалился от сердечного припадка; выпорол якобы за самолюбие, потому что я отказался идти к хозяину Быстренину славить. Но я понимал, что это отмщалась двойка. Я ждал худшего: что меня уже больше не повезут в Пензу. Этого не случилось. Наоборот, отец перед отъездом стал необычайно ласков и смирен со мной и принес мне на дорогу два пакетика - конфет и орехов, два пакетика, в тысячу раз более щемящих, чем порка: родные как бы умилостивляли меня, они не хотели расстаться с надеждой, что вот все-таки один из ихних выучится на адвоката, или на инженера, или на доктора и озолотит и выведет из холуйского звания свое племя... Но что я мог обещать им, если Петр Эмилиевич, как мрак, неотвратимо ждал меня впереди? Отец тоже поехал со мной, решив обо всем посоветоваться с дядей, как с человеком городским и бывалым.

Советовались долго; я сидел среди их беседы, как большой.

- Нет, видно, надо дать, - после раздумья произнес отец.

Он вынул из нутряного кармана длинный кошелек. Там болтались на дне две ореховые двойчатки - для счастья, для раззавода денег. Отец порылся в кошельке и, ущемив пальцами золотую пятирублевку, вопросительно взглянул на дядю.

Дядя, покосившись на монету, замялся.

- Дать-то оно дать, только как?

Я сопоставил в уме эту нищую монетку и Петра Эмилиевича, и мне стало стыдно за немудрого отца. Какой ведь позор мог получиться!

- Не надо давать, - вступился я. - Пожалуй, он сам скоро умрет...

Я рассказал им, что успел уже узнать у одноклассников: что Петр Эмилиевич на каникулах схватил воспаление легких, которое очень опасно при чахотке, и теперь еще лежит. Оба - и отец и особенно дядя - внимательно и молча посмотрели на меня, и я перехватил внезапную дядину мысль, она не его была, моя мысль... Говорить больше ничего не приходилось. Отец уехал в тот же вечер, решив пообождать дальнейшего.

13
{"b":"66015","o":1}