- Сумасшедший! - сказала она и подставила ему рот.
Они уже завернули в темень счастливого своего переулка, где только фабричные заборы тянулись да безмолвствовала за оградой выморочная церковка. Не помнили, сколько шагов прошли, не отрываясь друг от друга.
...И в тот же вечер выехал из Евпатории поездом обратно в Симферополь. Одну половину той ужасной ночи он, и так весь изломанный, протомился в вагонной давке, другую - провалялся на земле, под вокзальным крыльцом, как бывало в девятнадцатом году, потому что только на рассвете пришли машины на Ялту. И вот катером он снова плыл мимо Мисхора, где неделю назад встречали его красные, озаренные счастьем деревья. Понимает ли она, какая это была голгофа?
- И напрасно ты не вернулся! Тот уже уехал, он вскоре, через два дня, уехал.
- И ты после не писала ему, не видалась?
Он ясно видел, что она замешкалась. Чернота еще неизвестной ему пропасти открывалась в ней... Да, певец встретил ее в Харькове, когда стоял поезд; он попросил, ну и что же, она протелеграфировала ему о выезде.
- Говори, говори, говори...
Ольга поникала, раздавленная его глазами.
- Когда поезд трогался, я не успела... он поцеловал меня.
Соустин с дрожью перевел дыхание и толкнул ее к забору.
- Тварь! - сказал он.
К чему же была голгофа, метанья? Ему терпко комкало скулы. И она плакала. Он распахнул ее шубу, вцепился в платье; нет, этого было мало, еще прижать ее к себе бездыханно, чтоб уж не могла оторваться никуда... Ольга повернула к нему мокрое лицо, восторженно улыбалась.
Утро после праздников глянуло хмурое, невыспавшееся. С редакционных стен свешивались не убранные еще полотнища с лозунгами, гирлянды хвои, в плохо проветренных отделах мечтательно пахло духами... Калабух в редакцию не явился. Вероятно, задержали опять учебные дела, да и надобности приходить особенной не было: номер целиком составлялся из запасов праздничного материала.
Соустин, оставшись без начальства, должен был сам нести свой отчет на просмотр Зыбину. Навязчиво-мрачно чудилась впереди дурная неожиданность. Должно быть, от позавчерашней вечеринки застряло похмельное угрызенье... В зыбинском кабинете бесстрастно взяли рукопись, пригласили сесть. За окном не на чем было забыться глазам: одна затхлая лабазная крыша, и снег на ней дотаивал, тоже вчерашний, послепраздничный. Зыбин, насмешливо хмыкнув, ткнул в рукопись карандашиком. Соустин вспыхнул и, словно перед ударом, притаился. Нет, это секретарь только пояснее поставил точку... Хмыкал он, должно быть, от насморка, карандашик его постукивал, хохолок качался. Ольга утром видела эти волосы, на них как бы и сюда донеслись, потеплели ее глаза...
Зыбин кончил, расчеркнулся в углу рукописи.
- Ну что ж, хорошо, все в порядке. Дайте срочно... на вторую полосу корпусом.
Соустин, сразу выздоровев, вскочил. Опять деятельные наступили будни. Теперь - кипеть, делать больше, и обязательно хорошо делать, чтобы всегда вот так одобряли. И еще - сказать сейчас Зыбину что-нибудь сильное, честное, как клятву.
Но Зыбин сам заговорил:
- Это вы ведь заметку Горюнова о выставке правили? Скажите откровенно... пожалуй, в самом деле рановато, не по силам мы ему дали задачу?
- Да, я думаю, товарищ Зыбин, что не по силам.
Соустин был строг, серьезен, а Зыбин совестливо, благодушно ухмылялся.
- Ничего, парень скоро отполируется. Вы, как старший товарищ, помогайте ему. А потом думаем, как и вас, отправить его в странствие!
- Это хорошо! - Соустин обрадовался за Пашку, он вообще всему радовался сейчас. - Кстати, обо мне, товарищ Зыбин. Я обязательно поеду, как просил... но в основном хотел бы все-таки остаться в своем отделе.
- Это мы устроим, - согласливо кивнул Зыбин.
Нет, что бы там ни думалось Соустину в иные минуты, а, конечно, он был счастливчиком! Ого, сколько в нем еще уездной, коренастой, нерастраченной силы! От радостного возбуждения потянуло обязательно заглянуть вечерком к подвальным приятелям, к жене Катюше. Но вечером опять был занят - ночное дежурство в типографии. Хорошо, он заедет к Катюше завтра и непременно купит ей что-нибудь неожиданное, радостное!
На ночные дежурства всегда ходил с охотой: было нечто возбудительное в бессонной этой работе, обливаемой бодрствующим, ослепительным светом ламп, в ночных телеграммах, приходящих со всего мира, даже в зубоскальстве метранпажей, с которыми, как и с большинством сталкивавшихся с ним мужчин, Соустин дружил, сочувственно вникая в их житейские делишки. А сегодня, тем более, он мог просмотреть первый оттиск своего отчета, оценить, как он выглядит печатно, подправить кое-что.
И вот - вечер; его творение оттиснуто для него друзьями вне очереди, и он несет гранки с собою в пустую корректорскую, чтобы полакомиться наедине с собою. И правда, то было самолюбивое очень и лакомое волнение - хватать глазами печатные строчки, в которых и неузнаваемые и наизусть знаемые, свои же слова... По комнатам неприютный Пашка бродил, и Соустин боялся, как бы он не вломился следом, не помешал удовольствию. Пока читал, позвонили по телефону. То Ольга разыскала его, добилась наконец. "Тоска, Коля", простонало из трубки, чувствовалось, что человек там изметался, что глаза его смотрят пусто. Такие припадки случались не раз и рождали у Соустина тревожно-ревнивое беспокойство. Боялся тогда, что Ольга ускользает и неведомые смятения захватывают ее необузданнее, глубже, чем чувство к нему. Он вспомнил певца, поцелуй... "Любимая, я же с тобой всегда, - посылал он в трубку содрогающийся шепот, - и мне тоже тяжело, но завтра мы свидимся обязательно, обязательно, правда?" Но там уже разъединились, по проводам шумела пустота. И так всегда поступала эта женщина, порывистая и темная, владевшая им почти как болезнь. Впору было сейчас бросить все, бежать к ней. Конечно, Соустин не побежал, остался, но работа была отравлена. И в отчете у него описывалась жидкими словами какая-то долженствующая, а вовсе не настоящая, не наболевшая жизнь.
Пашка все-таки пронюхал, заглянул в корректорскую. Здоровался как-то кривобоко, горько.
- Что же ты, Соустин, статейку-то мою измарал? Хоть бы один образ какой для смеху оставил...
- Да ведь необходимость, Паша: Калабух велел подсократить.
- Ну да, подсократить. Чегой-то горчит от меня вашему Калабуху.
Пашка если и сердился, то очень смирно.
- Вот поеду скоро с бригадой, буду разъездные корреспонденции писать. Самому Зыбину посылать их буду, так он мне сказал.
Пашка молча, смиренно поторжествовал.
- А с Калабухом нынче крепко поговорили кое-где насчет статьи-то. И в редакцию не пришел!
- Не поэтому же! - встрепенулся Соустин.
- А почему? Бывший член бюро райкома, а какие он идейки протаскивает! Прямо интересно. Вот завтра у нас на бюро ячейки с ним еще поговорят!
- Опять о передовой?
- Нет, только ты, друг, не болтай никому. Он одному беспартийному такую, понимаешь, штуку про партию ляпнул, что у нас вроде в организации зажим и всякое такое. Словом, зарвался что-то большой товарищ...
- Беспартийному?.. - Беда, смутная и неостановимая, неслась на Соустина. - Какому беспартийному?
Пашка не мог сказать, какому, сам слышал с пятого на десятое... Но Соустин уже без него знал все: разговор с Зыбиным до последнего слова обнажился в памяти. "Дурак! - ахнул он, от стыда рванул гранату из-за пояса, мысленную гранату, шваркнул ее что есть силы себе под ноги. - А-а-а!" чтобы все вместе с ним самим снесло, все к черту. Не помогло... Сделать такую неприятность, напакостить ни за что - и кому? Человеку, который относился к нему сердечнее всех. И мало того, что предал: дело перешло в грозную область, которая называлась партией, неизвестно, как там еще посмотрят на беспартийного, выбалтывающего на вечеринке политически скверные вещи...
Пашка, высказавшись, ушел довольный: у секретаря от новости стали дикие глаза. Да, скверно получилось, ах, скверно! Соустин сидел пришибленно над забытой гранкой. Поверил давеча в благодушный зыбинский хохолок... Подумалось, как же явится завтра в редакцию, в свой отдел, взглянет в глаза Калабуху, - от одной мысли обжег какой-то низменный стыд. А завтра - не миновать... Выскочил из корректорской, плутал неприкаянно по типографии.