— Я слышала, у тебя было свидание с твоей подружкой, пока я спала, — сказала она с довольнотаки жестокой улыбкой, уголки губ у неё насмешливо приподнялись. — Не слишком ли раннее время ты выбрал для измены?
Это была шутка, и так её и следовало воспринимать.
Но мне было не до шуток, я хотел серьёзно объяснить, в какое смущение и замешательство привела меня эта пародия на живого человека. На самом деле! Бенедикта меня не поняла.
— Можешь ухлёстывать за кем хочешь, только не рассказывай мне подробностей, — сказала она, и глаза её вдруг вспыхнули поновому — довольно мрачно.
Это было очень досадно, потому что дело было совершенно в другом. Кроме того, ничто не могло быть противней, чем провоцировать на мещанскую ссору, обычную для семей мелких буржуа с окраин мерзких столиц. Её вульгарность возмутила меня.
— Я просто пошутила, — сказала она.
— Что за идиотизм — ссориться изза какогото фильма.
— Я не ссорюсь, Феликс, взгляни на меня.
— Я тоже.
Я подчинился и посмотрел на неё. Мы поцеловались, но несколько отчуждённо. Какая, черт побери, кошка пробежала между нами? Но до конца обеда мы не сказали друг другу ни слова, а после поднялись на палубу и сели рядышком в кресла и так сидели, задумчиво покуривая.
— Давно ты знаешь эту девушку? — спросила она наконец; я ответил с лёгким раздражением:
— Уж точно дольше, чем тебя, даже на этот момент. Глаза Бенедикты сузились от гнева, а в такие моменты она прижимала уши, как испуганная кошка.
— Могу все рассказать, спрашивай.
— Я никогда не требовала, чтобы ты все рассказывал.
— Как бы ты могла требовать?
— Или хотя бы просила. Я хочу, чтобы ты был таким, каков есть, каков есть сейчас; меня не волнует, если ты до сих пор остаёшься немного загадкой для меня.
Она обратила на меня жёсткий взгляд синих глаз, в которых появилось новое выражение, которого я прежде не замечал и которое мог бы описать как радостнопрезрительное, и зевнула, прикрыв рот смуглыми пальцами.
— Бедный мой Феликс, — сказала она таким тоном, что мне захотелось ударить её.
Я отправился в каюту и улёгся в постель с книгой, чтобы поднять настроение, но когда часы пробили полночь, а она так и не появилась, снова оделся и вышел на палубу, ища её. Она в одиночестве сидела в пустом баре, тяжело опершись на стойку и клюя носом.
— Слава богу, ты пришёл, — пробормотала она заплетающимся языком. — Не могу подняться. — Она была мертвецки пьяна. Это было тем более удивительно, что она, как правило, всегда пила очень мало. Я поволок её по палубе в каюту, где она рухнула на свою койку и сидела, раскачиваясь и обхватив голову руками. — В четверг мы пристанем в Макао, — сказала она. — Это там Макс умер от брюшного тифа. Не хочу там сходить на берег. — Я промолчал. — Он был музыкант, но не очень хороший. Все же он коечто изобрёл, чего не было раньше, — копировальную машину для партитур, оркестровых и раздельных для всех инструментов. Правда, не довёл до конца, и лучшим умам на фирме пришлось её дорабатывать, чтобы выбросить на рынок. Хочешь ещё чтонибудь знать?
— С ним ты тоже заключала брачный контракт? Её глаза загорелись адским огнём, во взоре, затуманенном виски, вспыхнули угли пьяного торжества.
— Нет, — ответила она, но по тону, с каким она это сказала, понятно было, что имелось в виду: «В этом не было необходимости». (Я аж подскочил, устыдившись низости своего вопроса.)
Она умоляюще подняла стиснутые руки и сказала:
— Но даже если б он был жив, я оставила бы его ради тебя.
Было невыносимо смотреть на неё, когда она сидела вот так — жалкая, придавленная страданием. Кляня себя, я терпеливо искупал её в горячей ванне, помог, когда её вырвало, энергично растёр полотенцем, чтобы както привести в чувство; потом, мертвеннобледная, без сил, она лежала в моих объятиях, пока не рассвело, и она вновь смогла повторить слова, ставшие для нас чуть ли не девизом: «Навсегда, Феликс».
Итак, Макао остался позади, а с ним и тяжкий груз её воспоминаний; она воспрянула и открылась новой весёлости, новой чувственности. К этому времени мы привыкли к кораблю и обжились на нем. Чувствовали себя так, словно никогда и не жили на суше. А ближе к конечному пункту путешествия даже стали принимать участие в нелепых общих обедах и костюмированных танцах, к которым испытывали такое отвращение в первые недели пути. Больше того, вечером накануне прибытия в Саутгемптон решили «веселиться так веселиться» и облачились в маскарадные костюмы и маски из обширного корабельного гардероба. Я, кажется, был Мефистофелем с угольночёрными бровями, Бенедикта — монашкой в огромном белом чепце, страшно накрахмаленном. Именно тогда, накрашиваясь перед зеркалом, она и сказала чуть ли не с ужасом:
— Знаешь, Феликс, я, наверно, забеременела — ты это учитывал? Что мне делать?
— С чего ты взяла?
— Задержки и все такое прочее.
Мгновение она сидела перед зеркалом, словно загипнотизированная, глядя в свои расширившиеся глаза с выражением безмолвной паники. Затем издала долгий прерывистый вздох, пришла в себя и покинула каюту с видом человека, приговорённого к казни. И весь тот вечер она почти не разговаривала; время от времени я перехватывал её взгляд, устремлённый на меня с выражением невыразимой печали.
— Что с тобой, Бенедикта?
Но она только мотнула головой и улыбнулась дрожащими губами; а после танцев, когда мы возвратились в каюту, сорвала с золотистых волос чепец и, повернувшись ко мне, крикнула с мукой в голосе:
— О, разве не понимаешь? Это все изменит, все.
В ту последнюю ночь мы так и не уснули: лежали рядом, глядя во тьму; наше странное путешествие почти закончилось.
Мы сошли на берег, затянутый серым и сырым шёлком тумана, нашли на причале машину, поджидавшую нас. Ктото из команды уже позаботился о багаже, нам же оставалось только спуститься по сходням и спрятаться под чёрным зонтом, который держал для нас шофёр. «Добро пожаловать домой!» Мы сидели на заднем сиденье, взявшись за руки, и молча смотрели на призрачную природу, вихрем проносившуюся мимо. Гнулись деревья в порывах ветра; пустошь сменялась пустошью, коегде торчали фигурки мокрых лошадей. Наконец мы подъехали к большому дому, казавшемуся давно необитаемым; однако в каминах повсюду горел огонь и чувствовался едва уловимый запах старинного центрального отопления. Для нас уже был накрыт ланч. Было непривычно чувствовать себя вновь на земле, во внутреннем ухе ещё качалось море. Бэйнс с мрачной любезностью встретил нас, приготовил один из своих превосходных коктейлей, и Бенедикта, взяв свой стакан, ненадолго поднялась наверх. Раздался телефонный звонок, и Бэйнс щёлкнул переключателем, чтобы было слышно и на втором этаже. Я услышал громкий и оживлённый голос Бенедикты, разговаривающей с кемто. Когда она спустилась, на её лице сияла улыбка.
— Это был Джулиан. Он шлёт нам свою любовь. Говорит, что тебя ждёт приятный сюрприз, когда появишься в офисе. Твои первые два устройства имели большой успех.
Днём я поехал в Лондон, в свой кабинет, от которого успел отвыкнуть, где узнал обещанные Джулианом приятные новости. Конгрив и Натан принесли полное досье, включая документы рекламной кампании.
— Блестящая победа, Чарлок, — сказал счастливый Конгрив, намыливая руки невидимым мылом. — Держись за свои права и только успевай подсчитывать дивиденды; максимума, похоже, не предвидится — данные по Германии и Америке ещё не полные, а взгляни на продажи.
Все это было чрезвычайно отрадно. Но в конце досье я обнаружил ещё папку, загадочно озаглавленную: «Предложение дра Маршана по применению нити накаливания в оптическом прицеле». Ни Конгрив, ни Натан не могли объяснить, что это значит. Когда они ушли, я поднял телефонную трубку и попросил оператора во что бы то ни стало разыскать Джулиана; это заняло некоторое время, и, когда я наконец связался с ним, голос его звучал так, словно он говорил откудато из глубинки. Я оборвал его дежурные приветствия и поздравления и сразу спросил о папке.