При звуке моего прежнего имени я резко подняла голову. Аззан, охранник отца, стоял, прислонившись к статуе Абрахама Харкнесса. Подбежав к нему, чтобы он не вздумал снова орать «Шеннон!», я уже обдумывала, что скажу, если кто-нибудь его услышал.
– Чего надо? – рявкнула я.
– И тебе доброе утро, – ответил он.
Его улыбка была едва заметной и вовсе не располагающей.
– У меня занятия, – сказала я ему.
– Ты должна назначить время беседы, Шеннон.
– Ничего я не должна. Мне нечего сказать.
– А это решает адвокат твоего отца, – сказал Аззан, перестав изображать улыбку. Ты назовешь день, и мы провернем все за пару часов.
– Я не могу вмешиваться, – настаивала я, закидывая рюкзак повыше на плечо. – Ничего не знаю и ни с кем не намерена встречаться.
– Шеннон, ты встретишься с ним. Если хочешь изображать бунтующего подростка, выбери другой повод. А это не обсуждается.
Увы, я тоже так считала.
– У меня занятия, – повторила я. Трудно было представить, что Аззан проехал более девяноста миль, только чтобы поговорить со мной. Если так, от него будет трудно отделаться.
– У тебя неделя на то, чтобы позвонить мне и назначить встречу. – С этими словами он повернулся и пошел прочь.
Я была рада, что он отвалил. Но он не сказал, что будет, если я не позвоню. Похоже, скоро сама узнаю.
Эта встреча омрачила мне выходные, а из-за статьи в газете они стали совсем черными. Статья была на первой странице, вверху. Три совершенно новых обвинения в адрес отца.
«Прошел год, но они продолжают выходить из тени». Я просмотрела статью со знакомым чувством боли и ужаса в сердце. Как и прочие, новые обвинители были подопечными отцовского фонда для мальчиков из неблагополучных семей.
Я покосилась на смазанное фото на сайте новостей. Сфотографировали только одну жертву. Волевое лицо – рельефные скулы, выпуклый лоб. Видела ли я его раньше? Похоже, что нет. Или мне просто хотелось так думать?
Больше года я только этим и занималась – смотрела на зернистые снимки, пыталась напрячь память. Бывали дни, когда мне удавалось себя убедить, что все это бред собачий. Я никогда не видела, чтобы отец делал что-нибудь странное. И потом, я кучу времени проводила в раздевалках. Это были большие, гулкие помещения, где народ непрерывно сновал туда-сюда. Как мог довольно известный тренер пятидесяти с лишним лет надолго оказываться наедине с четырнадцатилетками так, чтобы никто не заметил?
И все же…
Мой взгляд постоянно возвращался к фотографиям этих ребят. На этом снимке – лицо молодого человека. Ему уже девятнадцать. Если верить учителям, которые дали интервью для статьи, он стал агрессивным и неуправляемым в раннем подростковом возрасте. Никто не понимал, почему из отличника он превратился в отстающего по всем предметам. Он сказал матери, что один из его хоккейных тренеров жуткий тип. Но на расспросы отвечать отказывался.
Он перестал есть.
Бог ты мой.
В газетных отчетах отец выглядел очень-очень виновным.
В отличие от матери, я не тешила себя надеждой, что мальчики все выдумали. Даже если речь шла о возможном подкупе, я нутром чуяла, что цена подобных обвинений для молодого человека слишком высока. Даже случившееся со мной в прошлом году не настолько меня подкосило, чтобы я стала верить, будто все это заговор.
В статьях отца всегда изображали (и правильно) патологическим себялюбцем. Нашлось огромное количество старых фотографий, где он либо кричит на игроков, либо, наоборот, сияет победной улыбкой.
В реальной жизни тренер Эллисон был самым замкнутым, молчаливым, колючим типом, какого только можно встретить. Он отмеривал эмоции будто пипеткой, а свое одобрение берег исключительно для хорошо сыгранных хоккейных матчей.
Очень немногие из свидетелей, вызванных давать показания о его моральном облике, ринулись на его защиту.
Сегодняшняя статья сопровождалась снимком из газетного отчета о хоккейной программе в Стерлинг-колледже. На фото отец щеголял дизайнерским костюмом и ослепительной улыбкой.
Мой отец никогда не улыбался, разве что по просьбе фотографа. И когда его команда выигрывала сложный матч.
Благотворительный фонд «Стальные крылья» начал набирать силу, когда мне было пять лет, сразу после того, как мы переехали в Нью-Гемпшир. Группа игроков НХЛ сделала начальные инвестиции в аренду катка и снаряжение. Хоккей – спорт дорогостоящий, и «Стальные крылья» давали возможность играть в него мальчикам, которые иначе не наскребли бы и на пару коньков.
Но теперь весь мир знал, что основатель фонда мог иметь и зловещие намерения.
В прошлом году ни одна живая душа не задала мне, казалось бы, очевидного вопроса: «Ты знала?»
Никто не спросил об этом вслух, и очень жаль, потому что мне хотелось ответить. Нет, понятно? Нет. Не имела представления.
Одного мне не хотелось признавать: что я часто задумываюсь о нестыковках. Если тренер Эллисон все это проделывал, почему потребовалось десять лет, чтобы его уличить? Это не давало мне покоя. И более того, меня тревожило, что я вообще об этом думаю. Потому что вовсе не из любви к отцу я надеялась, что это ошибка. Я надеялась, что, если он действительно делал эти ужасные вещи, он будет осужден.
Но как я могла все это упустить? Неужели я такая дура? Или эгоистка? Или просто ненаблюдательна? Если он правда виноват, то кто после этого я?
Я бросила газету на пол первой страницей вниз.
В последних строках статьи сообщалось, что выбор присяжных состоится в декабре, и сразу после этого начнется суд. Родители уже сказали мне, что я должна буду сидеть в зале рядом с ними.
От этой мысли мне делалось худо.
Бриджер
Вторники и четверги были для меня лучшими днями недели. Короткое бегство от реальности. Я теперь жил ради этих нескольких часов со Скарлетт.
Мы перестали делать вид, что занимаемся вместе. Наше время после лекций было слишком драгоценным, чтобы тратить его на теорию музыки или статистику. Мы просто съедали ланч и валяли дурака. И обжимались.
По четвергам, когда у ее соседки Кэти был послеобеденный семинар, мы часто брали ланч с собой и ели в комнате Скарлетт. Иногда она играла мне на гитаре. Но все всегда заканчивалось объятиями на ее кровати.
Первый шаг всегда делал я. Скарлетт была застенчива. Верхом зазывного поведения для нее было исподтишка рассматривать меня своими ореховыми глазами. Потом она краснела и отводила взгляд. Но когда я привлекал ее к себе на колени и целовал в шею, она таяла, как теплое масло. А когда я укладывал ее на спину на кровать, она тянулась ко мне и целовала так, будто умирает от жажды, а мой поцелуй – последний глоток воды на свете.
Потом наступало два часа, мой таймер пищал. Я извинялся и уходил, всегда с сожалением.
В другое время мы не встречались. Иногда она задавала наводящие вопросы, типа «какие планы на выходные?». И я всегда отделывался пустыми отговорками: «В пятницу и субботу вечером работаю нянькой». После этого я всегда менял тему разговора. Она понимала намек и прекращала рас-спросы.
Скарлетт, к счастью, не была приставалой. Думаю, она понимала, что я даю ей все, что могу.
Это был странный уговор. Но это был наш странный уговор.
Однажды холодным октябрьским днем, когда мы шли в ее комнату, во Дворе первокурсников на нас обрушился ливень. Небо разверзлось, когда мы проходили мимо старых дубов, листья которых золотились на каменной дорожке. Мы побежали, как только на нас упали первые гигантские капли. Но очень скоро дождь превратился в потоп, и бежать уже не было смысла. Мы успели промокнуть до нитки, когда остановились посреди двора, где тяжелые капли стучали по брусчатке. Смеясь, я обнял Скарлетт и поцеловал – губы горячие, дождь холодный. Гроза прогнала всех с улицы, и на дорожке остались только мы вдвоем, со слившимися губами. Когда я крепко прижал ее к себе, она застонала.
– Пойдем внутрь, – сказал я хриплым голосом.