В Черный день мне было шесть лет. И несколько месяцев. Старые мерки времени больше не имеют смысла, пусть будет просто шесть. Ровно. И я мало что помню.
Обрывки. Осколки. Отдельные картинки, нарисованные углем на стене памяти.
Мама, которая торопит меня, не дает взять всех кукол, что-то кричит. Отец, хмурый, очень злой. Бегство по дороге от дома вниз, под горку. Мимо домов, мимо блестящих машин, под неумолкающий вой сирен – с каждого столба. Я даже не знала тогда, откуда несутся эти звуки. Отец тащил меня за руку, иногда почти отрывая от земли, я едва не падала, а в спину били и били завывания, лезвиями протыкавшие летний воздух.
Странно, но я почти не помню нашу старую квартиру. Не осталось в памяти ничего, кроме подоконника, на который я забиралась с табуретки, чтобы выглянуть в окно. За окном широкая улица – уже потом я узнала, что она называлась Южно-Моравская. Странное название. «Южно» – это понятно, весь район у нас юго-западный, а что такое «Моравская» – хер его знает.
За полосой асфальта – уходящие в гущу парка сосны. И ряд домов за ними, далеко, не рассмотреть. На этом все. Например, сам парк я совершенно не помню – что там было, как – только вид сверху на темную зелень веток и немного кривые коричневые стволы сосен.
– Какая симпатичная барышня!
А вот это намного позже…
Мне тринадцать, и я зачем-то увязалась за двумя бойцами Базы, лениво бредущими от убежища дальше, к заросшей кустами железной дороге на пустоши. Там здорово ловить ящериц, там и дальше, до самых высохших бетонных корыт прежних очистных сооружений. Если пройти мимо этих мест и подняться в горку, будет кладбище. Вся моя территория, привычная с детства. Только левее заходить не стоит – там начинается горячее пятно. А возле рельсов, на песчаных полянках между редкими кустами, самое охотничье место. Уж лучше ящерицы, чем крысы, которыми промышляют наши взрослые охотники. Но за пищащим мясом и идти в другую сторону, к развалинам бывших многоэтажек.
А ящерицы – совершенны. Они прекрасны даже на вид! Молчаливые, застывшими кусочками цветного металла греющиеся под низкими облаками и – особенно – на крайне редко выглядывавшем солнце. Подходи и бери, если успеешь. Я обычно успевала. Только иногда мне доставался противно извивающийся хвост от ускользнувшей добычи. Мама меня хвалила. Она рассказывала, что когда-то ящерки были маленькими, в палец длиной. Давно все не так, я ловила и с руку. С мою, конечно, и только до локтя, но мяса там немало.
Тогда как раз в наше убежище тянули кабель.
Электричество! Чтобы вы понимали – это было для всех чудо. Для всех, кроме меня. Дядя Виктор, признанный руководитель общины, даже выставил потом часовых возле двух наших лампочек, чтобы никто не разбил по неосторожности. Было бы что охранять! В ярком свете наша бетонная берлога под остатками заводского корпуса выглядела еще более убогой – костры и масляные лампы хоть немного скрадывали грязные стены, обрезки брезента, служившие занавесками, настороженные лица людей и искалеченных от рождения детей, которых милосерднее было бы убивать сразу. В утробе. Штыком.
Один из солдат – я не помню его лицо, только смех – подозвал меня к себе. Смеялся он противно: почти не открывая рот, сцепив мелкие гнилые зубы и морщась, словно от боли.
– Покажи нам окрестности, ты же местная?
Второй, худой и высокий, молчал. И это было хорошо, хотя бы он не смеялся и не корчил рожи. Просто стоял и молчал.
Конечно, местная. Я даже родилась совсем недалеко от нашего убежища под заводом, носившим странное название «РиФ». Я спросила когда-то у мамы, что значит это слово.
– Какое слово? Риф? Это такая скала… Ну, огромный камень, торчащий из океана. Из воды.
Завод после одного из воздушных взрывов Черного дня действительно торчал, как камень – обломанный зуб, опаленный огнем бомбы. Или как наполовину затонувший корабль, если не врут картинки в книжках. Только вокруг не было океана, чтобы это ни значило.
Нас тогда внизу, под заводом, едва не засыпало во время взрывов. Спасли толстые бетонные стены, железные двери и глубина. На совесть строили предки нашу нору.
– Пойдем, покажу!
Конечно, я не боялась этих двоих в одинаковой пятнистой форме. Бояться надо мортов. Обнесенные палками горячие пятна. Попасть под дождь. Сов – видишь в небе, сразу прячься. Свалиться в прогнившие колодцы подъездов, когда шаришь по брошенным многоэтажкам. Но не людей – все люди теперь братья. В убежище нечего и не с кем было делить, закопченные стены и грибные теплицы были общими. Люди – это друзья…
Мне быстро объяснили, что я ошибалась. Быстро и доступно.
– Нормальное место, а? – впервые за всю дорогу спросил худой. Тот, что с гнилыми зубами, оскалился и кивнул:
– Четкое! Считай, километр прошли по этим зарослям. Вот тут и ништяк. И криков никто не услышит.
Рот мне зажимать не стали. Худой просто повалил меня на землю и держал, крепко прижимая спиной к колючей траве. Автомат, закинутый на ремне через плечо, все время сползал с руки и больно бил меня прикладом. Худой фыркал и судорожно дергал рукой, не отпуская меня, чтобы закинуть его обратно. А гнилозубый…
Наверное, объяснять не нужно?
Отложил свой автомат на траву, потом спустил до колен свои пятнистые штаны, почесал заросший темными клочьями волос пах и содрал с меня мамины брюки. Кажется, где-то треснул шов, но мне было не до того. Едва не стукнувшись лбом о руку худого, он навалился на меня и больно ткнул между ног. Я заорала, но место было действительно на отшибе. Здесь хоть ори, хоть стреляй – в убежище никто не услышит.
Ощущения были мерзкие, будто кто-то – и я даже видела кто – втыкает мне внутрь палку. По бедрам у меня текла кровь, что-то гадко хлюпало там, внутри. И вонь… Изо рта этого солдата несло помойкой. Мертвыми крысами. Запахом гниющей плоти и безнадежности.
Я кричала, но в ответ он только посмеивался, до последнего не разжимая зубы. И только в самом конце, уже дрожа и подпрыгивая на мне, боец вдруг заорал что-то и шумно выдохнул, широко открыв пасть. Конечно, я не запомнила его лица – только редкие черные пеньки зубов и розовое небо с дрожащим в вопле соском в глубине.
Потом он резко вышел из меня и, не вставая, откатился в сторону.
– Ты чего, земеля, отдыхать решил? Держи телку! – буркнул худой. Я билась в его руках, но напрасно. Куда там справиться со здоровенным костистым мужиком! – Моя очередь.
Меня стошнило. Я едва не захлебнулась рвотой, успев только повернуть голову набок. Уделала землю вокруг, плечи, волосы… Но худому было плевать: едва натянувший штаны гнилой перехватил меня на земле, он продолжил начатое приятелем.
Хлюпало еще сильнее. Меня дико мутило, во рту стоял кислый комок, все вокруг погрузилось в туман. Болела голова, жгло внизу живота, и хотелось только одного – чтобы это кончилось. Как угодно. Пусть убьют, если захотят, но перестанут меня пытать своими кривыми дрожащими отростками, торчащими из совершенно звериной шерсти между ног.
Наконец-то все. Худой тоже зарычал, едва не раздавив меня в приступе своей собачьей похоти. Потом встал и зачем-то больно пнул по ноге:
– Поднимайся, сучка! Чуть не заблевала меня.
Я с трудом поднялась. Перевернулась, встала на четвереньки, потом уже на нетвердые, будто резиновые ноги. Натянула брюки, измазав руки в крови и какой-то белесой липкой дряни.
– Кончить тебя, что ли? – задумчиво спросил худой. Он приподнял автомат, нацелил на меня и расхохотался:
– Бух! Бух! Бух! Целка-невидимка поражена.
За его спиной сдавленно ржал второй:
– Да ну ее в жопу! Пошли. Кабель уже протянут, нам сюда не возвращаться. Пусть живет, стерва, сиськи отращивает. А то о ребра чуть синяки себе не набил.
– Да? – обернулся худой и опустил автомат. – И то верно. Пошли, земеля, Все девки наши будут.
Они ушли по тропинке обратно в сторону убежища, а я села прямо на землю и сидела так, пока не перестала кружиться голова. На боковом шве брюк слева была здоровенная прореха – нитки все-таки лопнули, не показалось. Я водила пальцем по полоске проглядывавшей кожи, долго, бездумно. В голове стало пусто. Слез не было. Ничего во мне не было – только серые свинцовые облака над головой. Низкие-низкие, кажется, рукой дотянуться можно. И заросли кустов вокруг крошечной полянки, в которую, как в точку, сошелся весь мой прежний мир.