От этой музыки хотелось умереть. Этим я и занялся.
Уже к вечеру алкоголь переполнял мою голову, как вода в половодье, готовая в любой момент залить пустые улицы беззащитного города. Всё, что я выпил, всё, на что я решился и к чему приложился, – а были это дивные смеси и неожиданные комбинации из шампанского, хереса и рома – всего, на что хватило моей горячей фантазии, вся эта влага охлаждала моё сердце изнутри, замедляя непоправимое, будто графит в ядерном реакторе, не давая, впрочем, никаких причин усомниться, что оно, это непоправимое, терпеливо ожидает меня впереди. Я слишком любил себя, чтобы разбираться в алкоголе, я был слишком самоуверенным, чтобы вовремя остановиться. Я шастал по разным подозрительным местам, заглядывал во все дыры и подвалы, о которых она упоминала, был у арабов, забегал к вьетнамцам, братался с работниками макдональдса, пил на брудершафт с туберкулёзниками, заказывал шампанское в сауне «Здоровье», вырубился в подвале напротив синагоги, пришёл в себя в детском кафе, запивая молочные коктейли горными бальзамами, спрашивал адреса у продавцов пиццы, умер от коньячных испарений в баре у грузин, воскрес от запаха мадеры в пустом супермаркете. Держался, пил и пил за её здоровье, настойчиво предлагал встречным славить её фантастический профиль, пить за её голос и кожу, за её парикмахершу, что, колдуя над ней, создаёт на её голове космические ландшафты. Стоял, слегка покачиваясь, словно юнга на корабле. Ввязывался в дискуссии, доказывая всем, что ни у одной женщины в этих кварталах, в этом городе нет таких зелёных глаз, ни одна не умеет так убедительно сыпать проклятиями и просить прощения, ни у одной нет таких высоких каблуков, таких тонких запястий, такой биографии. Удивительно, что меня не побили туберкулёзники. Примечательно, что не ограбили вьетнамцы. Приятно, что выкинули из макдональдса. Жить мне оставалось всего несколько часов. Я решил провести их с пользой. Но не смог.
Она нашла меня возле подъезда. Я сидел на ступеньках, прислонившись к дверям и не давая никому выйти из дома. Сначала она разгневалась. Потом испугалась. Подхватила меня, как смогла, потащила наверх, к себе. Пока тащила, я проснулся, пытался подсвечивать ей мобильником, набирал при этом случайные номера, удачно, как мне казалось, шутил по поводу её имени, уместно, был уверен, предлагал выйти за меня замуж, нежно, на мой взгляд, висел на ней, обнимая одной рукой её, другой – перила. Она усадила меня на кухне и попросила заткнуться. Ходила и решала, что со мной делать. Сначала надумала позвонить моей маме. Потом решила сделать мне крепкий чай. Потом совсем уже нервно предложила промыть мне желудок, поставить капельницу, выпить снотворное, выпить витамины, выпить морс, выпить марганцовку, выпить морс с марганцовкой, выпить марганцовку без морса, но со снотворным, выпить всё вместе и запить чаем – так или иначе, она заботилась обо мне, и от этого сердце моё усиленно перекачивало кровь, и кровь моя затекала в сердце нежно-красной, а вытекала из него тёмно-кровавой.
Пока она ходила вокруг, пока рылась в шкафах и ящиках, выискивала в гугле рецепты и звонила знакомым аптекарям и анестезиологам, мне становилось всё более сиротливо и горько. Кухня у неё была набита разными травами и специями, овощами и морепродуктами. Я легко узнавал запах корицы и гвоздики, острый аромат карри, щемящие ароматы чёрного перца, резкое присутствие чеснока и лимона, тяжёлый дух рубленого мяса, светлую пахучесть резаных овощей, свежесть льда и невесомость муки, горечь, обречённость и неотвратимость стейков, призрачность уксуса, мечтательность сои, неповоротливость томатного соуса. Запахи прибывали, множились, они стояли надо мной, как бесы, проникая в лёгкие и сжимая горло, они обступили меня, как войско крепостные стены, они складывались надо мной в необычные конструкции, обретали неожиданные очертания, волновали и угнетали. Жизнь моя пахла свежемороженой рыбой, смерть моя будет отдавать китайскими грибами. Количество запахов убивало меня, их насыщенность делала эту смерть болезненной. Только не здесь, приказывал я сам себе, только не у неё дома. Иди домой, не медли, нашёптывал я сам себе, вали отсюда. Только не здесь. Тогда она открыла холодильник. И я умер.
Потом она долго стояла надо мной, засовывая мою голову под холодную струю. Я отворачивался и пытался подняться, отводил её руку, но она настойчиво вымывала из меня боль и черноту этого мира, говоря что-то жизнеутверждающее и не давая мне встать. Одежда её давно намокла, я понимал, что ей холодно, что ей всё это сто лет не нужно и что я веду себя как последний мудак. И от этого понимания слёзы текли по моему лицу, смешиваясь с холодной водой, что ж так, думал я в отчаянии, что ж я так всё испортил? Что ж теперь делать? Я просил у неё прощения и требовал отпустить меня, уверял, что со мной всё хорошо, и привирал, сколько я на самом деле выпил, просил налить мне ещё и тяжело отплёвывался шампанским и кока-колой, сдержанно говорил что-то о её волосах и немногословно предлагал пойти со мной в кровать. Она терпеливо всё это выслушивала, легко давала мне подзатыльник, когда я заикался о сексе до свадьбы, едва слышно вздрагивала от холодной воды, с лёгкой улыбкой принимала все мои предложения.
Когда я уходил от неё, оставляя за собой в коридоре лужи, мне захотелось сказать что-то важное.
– Знаешь, – сказал, – я бы тебя охотно поцеловал. Но сама понимаешь, я здесь тебе всё обрыгал, представляю, как от меня теперь несёт.
– Иди-иди, – ответила на это она, то ли соглашаясь, то ли возражая.
И с утра я всё помнил, ничего не забыл, ни одного её слова, ни одного её прикосновения. Помнил, как встревоженно она на меня смотрела, как бережно держала за руку, как заботливо вытирала все мои сопли. Ничего не забыл, хотя лучше было бы ничего не помнить. В памяти стаями летали суматошные ласточки, на сердце мне давили мешки со льдом, хотелось избавиться от этого больного тела. Однако я знал: нельзя терять время. Сейчас или никогда. Я поднялся, кое-как оделся, с третьей попытки почистил зубы, ошпарил руку, заваривая чай, разлил молоко, рассыпал сахар, перевернул ведро с мусором. Вот теперь всё случится, сказал я себе и решительно потянул на себя её двери.
Снова никто не открывал. Снова пришлось стоять и прислушиваться к голосам и звукам. Что за чёрт? – думал я. – Она что, не хочет меня пустить? Громко заколотил в чёрный металл дверей, будя голубей на крыше. Наконец зазвенели ключи, нащупывая замок, дверь тяжело открылась. Я рванул вперёд и наткнулся на пацана. Было ему лет семь. Белая майка и футбольные шорты, колени сбитые, локти поцарапанные, волосы чёрные и густые, смотрел исподлобья, доверия не вызывал. В руках держал шариковые авторучки и карандаши. Критически осмотрел меня с ног до головы. Тут из кухни выбежала Даша. Смутилась, нарочито небрежно положила руки пацану на плечи.
– О, – сказала, – Ромео, это ты? А это Амин, – кивнула на пацана.
– Как? – удивлённо переспросил я.
Пацан посмотрел на меня с ненавистью.
– Классные у тебя авторучки, – сказал я ему миролюбиво. – Это что, настоящий паркер? У меня когда-то такой был.
– Ты умеешь писать? – процедил пацан и пошёл на кухню.
– У него каникулы начались, – быстро зашептала Даша, – его бабушка утром привезла. Хотя что ему здесь летом делать? Его бы на море куда-нибудь.
Точно, – подумал я, – на море, за буйки.
Я сидел на кухне, Даша бегала и что-то готовила, демонстрируя гостеприимство, пацан смотрел на всё это скептически. На маму он похож не был. Но маму, несомненно, любил. Я ему, очевидно, мешал. Он мне тоже. Даша всё больше нервничала, что-то у неё сгорело, что-то она пересолила, что-то просто выбросила в мусорное ведро. Я пробовал разговорить Амина, но тот мне откровенно хамил. Мама делала ему замечания, но он хамил и ей, отчего она нервничала ещё больше. Наконец она не выдержала, схватила телефон, выбежала в соседнюю комнату, с кем-то долго говорила, пока пацан злобно вырисовывал паркером в школьной тетради монстров и серийных убийц. Я поднялся и пошёл к себе. Пацан даже не поднял головы.