Стыдливо бродили по дому шорохи; ступеньки, пугливо вздрагивая, стряхивали следы идущих по ним; где-то скреблась мышь, а потом какой-то жучок принялся сверлить дерево. Когда пробило час ночи, ею овладел страх. Перед непрерывной жизнью этого существа, которое всю ночь напролет, пока Вероника не спала, деловито шагало по всем комнатам, не зная покоя, то поднимаясь на крышу, то забираясь глубоко под пол. Как ничего не желающий знать убийца, который наносит все новые удары просто потому, что его жертва еще шевелится, она хотела бы схватить этот тихий звук, который все не прекращался, и удушить его. И внезапно она почувствовала, как спит ее тетя, там, далеко, в самой дальней комнате, и ее строгое лицо, все в кожистых морщинках; и вещи стояли смутно и тяжело, безо всякого напряжения; и ей уже вновь стало боязно среди этого чужого, окружившего ее бытия.
И лишь что-то, что уже не было для нее опорой и просто медленно угасало вместе с ней, - удерживало ее. Она уже начинала подозревать: то, что она воспринимала как нечто ощутимо чувственное, было всего-навсего она сама, а не Иоганнес. Поверх того, что она представляла себе, уже ложилось сопротивление повседневной действительности, стыда, слов тетки, касающихся раз и навсегда определенных вещей, насмешки Деметра, смыкалась узкая щель, и возникал уже страх перед Иоганнесом; ее образы заслонены были уже смутно брезжущим принуждением воспринимать все, как бессонную ночь, и даже то воспоминание, которого она так ждала и которое было для нее словно тайное путешествие, совершенное ею в эти ночные часы, - даже оно давно уже уменьшилось в размерах и отлетело вдаль, не в силах ничего изменить в ее жизни. Но как человек с бледными кругами под глазами идет в поисках событий, о которых он никому не расскажет, воспринимая собственную обособленность и слабость среди всего сильного и разумно живого как тоненькую ниточку тихо блуждающей мелодии, - так и Вероника ощущала в себе, несмотря на свое горе, нежное, мучительное блаженство, которое опустошало ее тело, пока оно не сделалось мягким и нежным, как тонкая оболочка.
Ей вдруг захотелось раздеться. Просто для себя самой, ради чувства быть ближе к самой себе, остаться наедине с самой собой в темной комнате. Ее волновало то, как одежда с тихим шорохом падает на пол; это была нежность, которая делает несколько осторожных шагов в темноту, словно ища кого-то, а потом, опомнившись, спешит назад, чтобы прижаться к собственному телу. И когда Вероника медленно, с неторопливым наслаждением вновь надевала свои платья, то они, со складками, в которых, подобно прудам в темных впадинах, вяло таилось тепло и над которыми как будто вставали какие-то заросли, - они были для нее чем-то вроде укрытий, за которыми она притаилась, и когда ее тело временами втайне натыкалось на свои оболочки, его пронзала чувственная дрожь, словно тайный свет, беспокойно блуждающий по дому за прикрытыми ставнями.
Это была та самая комната. Вероника невольно искала глазами то место, где на стене висело зеркало, и не могла себе это представить; она ничего не видела... лишь какой-то неясно скользящий блик в темноте, а может быть, ей это только кажется. Мрак наполнял дом как тяжелая жидкость, ей казалось, что ее самой нигде нет; она принялась ходить по комнате, но везде была только темнота, и все же она ничего, кроме себя самой, не ощущала, и там, где она проходила, она одновременно и была - и не было ее, она напоминала себе молчание, наполненное невысказанными словами. Так же она однажды разговаривала с ангелами, когда болела, тогда они встали вокруг ее постели, и от их неподвижных крыльев разносился тонкий высокий звук, который пронизывал все вещи. Вещи распадались как глухие камни, весь мир превратился в груды острых обломков каких-то раковин, и только она сама сжалась в комок; измученная высокой температурой, истонченная, как сухой розовый лепесток, она стала проницаемой для собственного чувства, она ощущала свое тело со всех сторон одновременно, и оно было совсем маленьким, словно она могла зажать его в свой ладони; а вокруг ее тела стояли мужчины с шуршащими крыльями, тихо потрескивавшими, как волосы. Для других же ничего этого не существовало; мерцающей решеткой, через которую можно было смотреть только в одну сторону, заслонял этот звук и ее, и ангелов. И Иоганнес разговаривал с ней, как с человеком, которого жалеют и не принимают всерьез, а в соседней комнате упорно расхаживал Деметр, она слышала его насмешливые шаги и сильный, резкий голос. И все время ее не покидало чувство, будто вокруг нее стоят ангелы, мужчины с удивительными оперенными руками, и все то время, пока остальные считали ее больной, они образовывали вокруг нее невидимый, непроницаемый круг, где бы они тогда ни находились. И тогда ей казалось уже, что она достигла всего, чего хотела, но это была всего лишь болезнь, и когда все это снова прошло, она поняла, что так оно и должно быть.
Теперь же в чувственности, с которой она ощущала саму себя, было что-то от той болезни. С боязливой осторожностью она избегала предметов, чувствуя их уже издали; тихо устремлялась прочь, ускользала от нее надежда, и тогда все вовсе оказывалось выпотрошенным и опустошенным и становилось мягким, как за безмолвным занавесом из истлевающего шелка. Дом постепенно наполнился мягким серым светом раннего утра. Она стояла наверху у окна, наступало утро; люди шли на рынок. То и дело по ней ударяло сказанное кем-то слово; тогда она нагибалась, словно пытаясь избежать удара, и отступала обратно в темноту.
И что-то тихо легло вокруг Вероники, в ней была тоска без цели и желаний, словно то болезненно неопределенное потягивание в лоне, как признак тех дней, которые повторяются каждый месяц. Странные мысли пролетали у нее в голове: так любить одну только себя - все равно что готовность все сделать для другого; и когда теперь перед ней вновь - на этот раз в виде чьего-то жесткого, безобразного лица - всплыло воспоминание о том, что она убила Иоганнеса, она не испугалась, - она делала больно лишь себе самой, когда видела его, это было так, как будто она смотрела изнутри, на собственные внутренности, наполненные кишками и еще чем-то отвратительным, напоминавшим больших сплетенных червей, - и одновременно наблюдала как бы со стороны, как она созерцает саму себя, - и испытывала ужас, но в этом ужасе было что-то неотъемлемо принадлежащее любви. Какая-то избавительная усталость охватила ее, она как-то расслабилась и, закутавшись в то, что она совершила, как в прохладный мех, вся исполнилась печали и нежности, и тихого одиночества, и мягкого сияния... словно человек, который в своих страданиях еще что-то продолжает любить и улыбается в горе.