Алексей Витаков
Проклятие красной стены
Проклятие красной стены
Глава 1
– А тя звать-то как? – Савва линялым рукавом рясы отер с бороды капли молока.
– Тиша. А тя как?
Белобрысый отрок с пронзительно-синими глазами сидел напротив монаха, словно пытаясь заглянуть тому в рот.
– Да нет тама ниче интересного. Саввой меня звать.
– Где тама-то?
– А ты куды смотришь. В рот мой пялишься. А я и говорю: нет тама ниче интересного.
– Я на монахов когда смотрю, все думаю, что в их не так, как у обычных людей?
– Ишь ты. С чего взял-то, что у монахов не так чего-то? – Савва насмешливо вскинул брови.
– Да вот с того и взял. Давеча видел, как один лягушку уговаривал с дороги спрыгнуть. Так и говорил с ею, как с людиной: уйди, мол, девка, а то раздавят тебя ненароком.
– С лягушкой! Так с лягушкой говорить – чепуха сущая. Вот ежли я рот широко раздвину, то, паря, совсем обомлеешь. У меня в горле таракан живет, Тимофей Федорович, он так усищами шевелит, что и мне порой ажно до чертиков щекотно.
– Да иди ты! Таракан у яво! – Тиша отпрянул. – А ежли таракан, то за людским столом и делать неча. Брр. Ты вот лучше скажи мне: а че ты весь покоцанный такой? Руки – словно уголья горящие месил. Да и одежонка уж больно гарью пахнет.
– А я, паря, так и есть… – Савва отвел взгляд. – У костра давеча сидел. Вдруг вижу: а из пламени смотрит на меня лицо девичье. Присмотрелся. Девичья-то лишь голова, а все остальное птичье. Я к ей руки-то протянул, а она как вцепится в меня когтями и давай в пламень тащить. Ну, насилу отбился.
Савва провел длиннопалой ладонью по черной с проседью бороде.
– Да и иди ж ты! Птица у яво!
– А у тя все одно: иди ж ты да иди ж ты! – Савва передразнил Тишу. – Ты вот мне скажи, а с батей-то твоим шибко, вижу, неладное?
Тиша понурился.
– Да помирать, кажися, будет. А-а, – парень мотнул головой. – Ты только об этом больно-то не шуми. Есть тут у нас один злодей окаянный, пан Войцеховский. Все со своим чеканом ходит, опирается на него. «Я вас, – говорит, – от вольницы-то быстро отучу! Я вас, курвы, уважать законы заставлю! Я вас, курвы, Юрьев день быстро вспоминать отучу!» Ну и все так.
– Что такое чекан? – Савва заинтересовался.
– Это, как бы тебе объяснить. Ну, палка такая по пояс в вышину, на одном конце набалдашник, на другом – молот, который с одного краю в виде молотка сапожного, а с другого – чем-то даже птичий клюв напоминает. А еще у него венгерка всегда на поясе.
– Венгерка – сабля. Это я знаю.
– Ну так вот. Приезжает как-то с неделю, поди, назад этот пан, да и давай на батю орать, почему, мол, сена мало ставишь. А батя мой объясняет нелюдю, что, дескать, пожни окашиваю не все. Надо же по очереди. Одна отдыхает, сил набирается, чтобы гуще травы дать, другая окашивается. А на другой год наоборот: та, что отдохнула – под косу ложится. А пан проклятый, Войцеховский, орет, что много сена нужно лошадям. Где-то в европиях ихний король воюет, поэтому все должны трудиться, чтобы мы войну не проиграли.
– Ихний, говоришь? – Савва глубоко вздохнул.
– Так и есть, ихний! – Тиша перекрестился. – А наш разве? Мы по-ихнему все одно креститься не будем. Наш государь на Москве. Вот и войско собирает, говорят. А ну как перетянет по загривку-то окаянному. Будут знать! Да сколько мужиков по лесам партизанит! Все одно, не будет им здесь покоя.
– Глядишь, сам ужо при поляках на свет народился, а на русского царя молишься! Ты про батю-то дальше давай!
– А чего тама давать. Соскочил пан-иуда с коня, да батю в грудь чеканом этим и сунул. Я прямо слышал, как косточки-то провалились. Вот теперя мы с мамкой тужимся из последних, с утра до ночи на покосе да на погребке. Мати счас на дальней пожне. Тебе вот молока оставила и ушла еще до рассвета.
– Эхма, Русь-матушка! – Савва провел тыльной стороной ладони по вспотевшему лбу. – Годков-то тебе сколь стукнуло?
– Фофнадцать.
– Как? «Фофнадцать», – передразнил Савва.
Парень пропустил мимо ушей безобидную насмешку собеседника.
– Боюсь, не наставим мы сена как надо пану. Тогда он нас запродаст. Трава уже жуковать начала. Слыхано ли, в августе косить!
– Жуковать? – переспросил Савва.
– Трава сочной должна быть, тогда сено душистое. Такое скот шибко любит. А с пожуковатой травы – прах один. Я счас до кур сбегаю. Поди, обнеслись. Наших яиц попробуешь, да ступай тогда уже с Богом. Мне работать надобно.
– А коса есть лишняя? Я, парень, косить шибко люблю. У вас от, вишь, раздолье, а у нас на Холмогорье все больше лес густой, поженки маленькие. Каждая охапка на вес золота.
– Никогда золота не видел. Только говорят о ем. Холмогорье – это где ж такое?
– Это там. На севере. И Белое море там есть. Хол-лодное бывает до лютости прям. Так косу-то покажешь?
– Покажу. Чего там.
Савва и Тиша встали из-за стола. За порогом избы сиял восход. Воздух, наполненный стрекотом кузнечиков, гудением оводов и комариным писком, был до того плотен от поднявшегося удушливо-сладкого, пряного духа трав, что напоминал остывающий свежесваренный кисель, в котором все живое передвигалось вплавь, словно преодолевая незримое течение. На несколько верст вперед, до самой кромки темнеющего леса, полыхало яркими цветами, перетекало глубокими волнами высокое разнотравье.
– Ух, и сила какая! И чего людям не живется?! – Савва, прищурившись, любовался природой.
– Эт не все наше. Наше только до той вона березы, – Тиша показал пальцем на одинокое кривое дерево. – Пошли в сарай.
В сарае Савва снял со стены косу-горбушу, тронул ногтем лезвие.
– Не точена давненько. Полопатить бы.
– А мы ею уже не пользуемся. Как литовки появились, так мы только ими.
Тиша щелкнул указательным пальцем по металлу, тот радостно отозвался приглушенным звоном.
– Ишь вон, литовки какие-то! – Савва заинтересованно оглядел незнакомое орудие крестьянского труда.
– Литовку мы еще стойкой называем. Ей косить куда удобнее, сгибаться не надо.
– А сгибаться, парень, ой как полезно бывает. Больше гнешься, скорее не сломаешься. И молитва в труде куда как шибче звучит. Дай-кось брусок.
Савва взял из рук отрока точильный камень. Уперев косище в живот, прихватив левой рукой лезвие ближе к концу, монах резво принялся охаживать металл камнем. Вжик-вжик, – звуки сливались друг с другом, точило было невозможно уловить глазом.
– Ан, вот вишь, и изладилась! – Савва подоткнул подол рясы за веревку пояса, широко перекрестился, глядя на плоский диск утреннего солнца. – Ну, с Богом, стал-быть!
Тиша вылупил глаза на торчащие коленки, на поросшие кудряво-черным волосом ноги странного мужчины, который вчера попросился к ним на ночевку.
– Пошли давай. Показывай поженку-то свою.
– Че показывать-то? Как вышел за жерди, так и коси.
– Ну, поглядим на твою жуковатую. Эть, вишь, как тебя не обзовут только, травушка-любавушка.
Монах сухим стеблем прянул между жердей ограды и оказался в чистом поле. Постоял, щурясь на восход, и опустился на колени. Широченный взмах. Под косой зашипело, взвились из скошенной травы тучи мошек.
– Полегче вы, окаянные!
Он рассмеялся громко, заливисто, отфыркиваясь от мошкары, точно огромный конь. И пошел медленно в глубь поля, похожий на перевозчика в лодке с одним веслом. Взмах в одну сторону, потом в другую, а лодка плывет, упрямо, не быстро, но плывет.
Тиша зачарованно смотрел, как падают вражьи зеленые рати под ударами меча витязя-исполина. Он всегда так представлял нескошенную траву, чтобы легче управиться было. Вот первый полк лежит уже, в другой нужно врубиться и победить, а третий окружить да искромсать в капусту. Так, бывало, увлечется, что и кровавых пузырей на ладошках не замечает. Но здесь Тиша увидел совсем другое. На его памяти горбушей не косили, а если и бывало, то по мелочи – скоту свежей травы охапку на вечер, не более. А тут человек к траве лицом совсем близко опускается, сливается, шепчется с ней, точно на ушко друг другу, баюкает ее, целует и просит прощения. И та его понимает и смиренно принимает все, как оно есть, по судьбе и в жизни. Пятится поле. Широкими пластами ложится справа и слева от косца. А он все идет и идет вперед, оставляя позади себя тонкую алую ниточку крови, сочащейся из голых коленей. Вот она, молитва-то, как вершиться может! И показалось Тише, что он стал свидетелем какого-то очень древнего обряда. Совсем древнего, который совершается здесь и сейчас, но был обряд этот еще задолго до его мамки и бати, до Успенского собора, что высится на городском холме, даже до соснового леса, синеющего на горизонте, разве что огромные речные валуны помнят о нем.