* * *
Завесу тайны над тем, как развивается мозг подростков, приоткрывают их дневники, что очень жизненно показано в передаче радиостанции BBC Radio 4 «Мой подростковый дневник», в которой известные личности читают подчас болезненно постыдные юношеские записи[17]. Недавно я обнаружила свой собственный дневник. Мои родители наводили порядок на чердаке дома, в котором они живут вот уже сорок лет, и передали мне множество затхлых коробок, в которых чего только не было, от старых учебников до пластинок. В одной из коробок я нашла письма, которые получала в юности – от подруг, друзей по переписке, парней, – и дневники, которые писала в те годы. Я и забыла, что в подростковом возрасте вела дневники, поэтому ощутила смесь интереса и трепета при мысли об их чтении. Как я и предполагала, записи рисовали портрет довольно типичной девочки-подростка, занятой мыслями о нарядах, музыке, подругах и парнях, с редкими прочувствованными вставками об ужасах войны (на тот момент разворачивалась Война в заливе[18]).
Итак, я обнаружила, что была типичным подростком. Возможно, как и большинство из нас. Иногда я задаюсь вопросом: неужели мы забываем собственные юношеские годы, когда размышляем о поведении современных подростков? Взрослые с готовностью критикуют их за переменчивое настроение, эгоцентризм и рискованные решения – но, как мы видели выше, так они поступают уже по крайней мере две тысячи лет: Сократ и Аристотель столь же пренебрежительно и критично отзывались о молодых людях Древней Греции, как и любой из родителей или учитель XXI века. У типичного для подростков – по крайней мере, в глазах взрослых – поведения длинная история.
Однако была и другая сторона моих подростковых лет, отличавшая меня от сверстников. Пока я тратила уйму времени на размышления об одежде, которую можно было бы купить на распродаже армейского резерва, о том, смогу ли я пойти на концерт в субботу и кто из моих подруг в кого влюблен, на заднем плане разворачивалось нечто более серьезное и пугающее. Мой отец, Колин Блэкмор, производил медицинские исследования с использованием подопытных животных, а потому многие годы был главным объектом нападок британских групп защитников прав животных. Это значило, что мы жили под постоянной угрозой нападения. Активисты этой организации угрожали похитить меня и двух моих младших сестер, в результате чего нас троих, тогда в возрасте от 6 до 11 лет, провожали в школу и из школы находящиеся под прикрытием полицейские на машине без опознавательных знаков. Этот период жизни оставил наиболее глубокий след в моей памяти. Почему-то полицейские были одеты в кожаные куртки с заклепками и были заметны, как бельмо на глазу, в нашем тихом зеленом районе северного Оксфорда. Мы с сестрами шли пешком несколько кварталов до школы, а полицейские потихоньку следовали за нами на своей колымаге. Нам это казалось забавным, но я также припоминаю, что мне было ужасно стыдно и я надеялась, что никто из моих друзей их не заметит.
Наш дом находился под круглосуточной охраной и благодаря воротам на электронном управлении, множеству систем сигнализации, камерам и тревожным кнопкам прямого оповещения полиции больше напоминал крепость. Каждый раз, когда мы собирались куда-то ехать, родители проверяли днище машины на предмет наличия бомбы с помощью специального детектора с зеркалом. Мне не очень-то нравилось садиться в машину, которая могла взорваться после включения зажигания.
С годами угрозы и их жестокость становились все более серьезными. Толпы защитников прав животных собирались по субботам в Оксфорде, часто прямо перед домом моих родителей. Они выкрикивали в мегафон оскорбления и громогласно спорили с моим отцом, храбро и спокойно дававшим им отпор. (Моя восьмидесятилетняя бабушка, жившая с нами все это время, относилась к ситуации более резко и просто просила их «отвалить».)
Иногда полиция заранее узнавала об этих сборищах. Трудно представить себе, как это все организовывали так быстро и как об этом узнавала полиция, ведь дело было задолго до появления мобильных телефонов и свободного доступа в Интернет. Когда это случалось, перед нашим домом появлялась машина с «мигалками», а полицейские в форме патрулировали улицу с собакой. Как-то раз все британские защитники прав животных выбрали нашу улицу в качестве места встречи для ежегодного протеста. Дорогу заполонили конные полицейские, перекрывшие въезд всем подряд. Даже нашим соседям не разрешили подъехать к собственному дому. И снова я, будучи подростком, сгорала от стыда. Что интересно, я не очень-то переживала из-за опасности этого противостояния или неудобства для других, даже для моих родителей. Я больше была сосредоточена на том, что люди, в особенности мои друзья, могли обо мне подумать: со мной происходило нечто такое, чего не происходило с другими, а в том, что касается жизни подростка, «не как у всех» чаще всего значит «плохо».
Ситуация усугублялась. Банды в черных масках били окна и закидывали в дом кирпичи. Несколько раз нашу машину облили растворителем, и помимо очевидного косметического ущерба для машины наша кошка, любившая спать на ее крыше, получила химический ожог лап. Отцу присылали по почте письма с бритвенными лезвиями внутри.
Кульминацией стала бомба, которую доставили в наш дом перед Рождеством в 1993 году. Тогда я только поступила в университет и приехала к родителям после первого семестра; 22 декабря принесли посылку, по форме напоминавшую тубус. Я приняла ее, думая, что это для меня, но, заметив, что она адресована отцу, оставила ее под столом рядом с входной дверью. Отец вернулся поздно, увидел посылку и, к счастью, вспомнил регулярные предупреждения от полиции по поводу необычных свертков. Он заметил, что посылка необычно тяжелая с одного конца, и решил оставить ее на ночь в багажнике машины. На следующее утро ее забрала полиция; позже ему сказали, что это была смертоносная бомба, содержащая триста граммов взрывчатки. Если бы я ее открыла, чтобы взглянуть на содержимое, я бы погибла.
В следующем семестре этот инцидент получил огласку в газете университета, и мое имя упомянули в статье. Я была в бешенстве. Внимание к этому событию или к моей персоне – это последнее, чего я желала. Мне было ужасно стыдно, и я была крайне смущена. Я не хотела, чтобы меня воспринимали как человека, чья семья подвергалась нападкам со стороны защитников прав животных. Я стремилась скрыть это по многим причинам, например из нежелания выделяться. А что если кто-то из моих университетских друзей настроен против медицинских исследований на животных? А что если они каким-то образом станут использовать это против меня? Статья сделала ситуацию, наличие которой я отрицала, пытаясь приуменьшить ее угрозу, слишком реальной.
Постепенно все пошло на лад – частично благодаря тому, что другие ученые выступили в поддержку экспериментов над животными, частично потому, что средства массовой информации обратились против шокирующих приемов экстремистов, но в основном благодаря новому антитеррористическому законодательству. Когда я вспоминаю об этом, я не могу отделаться от мысли, что, хотя наши родители и делали все возможное, чтобы оградить нас с сестрами от всего ужаса происходящего, это наложило значительный отпечаток на личность каждой из нас – ведь мы знаем, что среда накладывает отпечаток на развитие мозга в течение детства и подросткового периода. Конечно, я не представляю, как именно повлиял на меня и моих сестер этот опыт, потому что не было никакого контрольного эксперимента, в котором мы не находились бы под влиянием нападок со стороны экстремистов по защите прав животных.
Мне интересно, как эта ситуация повлияла на мое самосознание. Стала бы я другим человеком, если бы наша семья не перенесла несколько лет жизни под угрозой? Как этот опыт наложился на другие, более типичные для подростка переживания, а также как моя наследственность повлияла на восприятие данного опыта? Протекало бы мое развитие по-другому в современном мире, где я могла бы выкладывать свои переживания и мысли в социальные сети? Конечно, невозможно ответить на эти вопросы. Однако скорее всего жизнь под прицелом на протяжении нескольких лет повлияла на развитие участков мозга, отвечающих за восприятие угрозы и анализ чувства страха. Возможно, что в результате я стала меньше (а может, и больше) бояться опасности, чем это было бы в ином случае. Конечно же, любое предполагаемое воздействие на мой мозг было незначительным, потому что мой опыт жизни под угрозой был относительно мягким. Жизнь в условиях постоянной серьезной опасности повлияла бы на развитие мозга гораздо более существенно, как это происходит, когда дети растут в зонах военных действий или в семьях, где царит хаос и применяется физическое насилие.