Дома она действительно села вязать и спокойно два часа вязала, но внезапно нетерпение охватило ее, выбив из рук клубки. Она поняла, что не усидит дома, что это выше ее сил, что она должна всё понять, всё узнать, услышать, что он скажет. Конечно… если дверь будет открыта.
Она привела себя в порядок – иногда это у нее получалось; бывали такие дни в ее жизни, когда она вдруг, ни с того ни с сего, хорошела. Она делала со своим лицом то же, что всегда, но выходило совсем не то, что всегда.
В зеркале появилась египтянка с точеным лицом – это одна из дочерей одного из фараонов, родившаяся от кровосмесительного брака, очнулась в своей гробнице и отразилась зачем-то в Надином зеркале.
Дверь была открыта.
Они по-прежнему сидели за столом. Бутылка ликера, которую Ира принесла с собой, почти опустела.
Надя, перенявшая повадки жрицы, прямая, как стрела, прохаживалась взад-вперед по комнате. Она говорила о расстрелянном поэте – о нём он говорил накануне, тогда Надя только слушала, не признаваясь, что читала о нём, что даже знает наизусть пару стихотворений (о, эта папина комната!), а сейчас стала отвечать ему – вчерашнему. И прочла вслух «Жирафа» – у нее был мальчишеский надтреснутый голосок, а стихи выходили откуда-то из подвздошья.
Еще сидя у зеркала, она уже знала, что всё будет хорошо, поэтому вошла легко, не тушуясь (первое движение, первый шаг, первое слово особенно трудно давались ей). И то, что должно было случиться, случилось. Он не сводил с нее глаз, потом посмотрел на часы и обернулся к погрустневшей гостье: «Ой, Ира-а, ты опоздаешь – последний автобус через двадцать минут».
Ночью она решилась спросить:
– А… Кто она – эта Ира?
– Да-а… Хозяйка. Домовладелица. Это ее дом – старик ей подписал. За деньгами приехала.
– Ты… любил ее?
– Что ты!.. Просто нужно было забыться, во что бы то ни стало забыться…
– Гудрун…
– Да. Но сейчас уже всё прошло. Ведь у меня есть ты.
Всё это было так унизительно… Как она не понимала тогда?!
И вот теперь – снова эта Ира…
Она знала, конечно, знала о его женщинах, ей даже льстило, что столько их у него было, но когда они – эти тени прошлого – вдруг появляются живыми женщинами в настоящем!.. А это только одна из теней, может быть, самая безопасная, потому что из прошлого самого недавнего. А если появятся другие? А если возникнет королева теней – Гудрун?..
«Нужно было забыться, во что бы то ни стало забыться», – говорил он. А если и она, Надя, – для того, чтоб забыться?.. Нет, не может быть!
Но прошло уже два часа, почти два часа…
Ее стул был придвинут к его табурету, вспомнила Надя. А… почему не так: его табурет был придвинут к ее стулу?
Два часа его нет. Он думать о ней не думает. Чем он там занимается?!
А если самой пойти, он не идет – значит, ей надо пойти? Не заходить, а так, только в окошко посмотреть? Окошко низко… Если не со стороны обрыва…
Дверь открылась – вошел он. Она едва не вскрикнула – он застиг ее у окошка, внутренним оком она подсматривала… Она ненавидела его сейчас.
Он прошелся по комнате, как она в прошлый раз… Про что заговорит – тоже про Гумилёва, а может, стихи начнет читать?!
– Наденька… Я, конечно…
– Вовсе нет.
– Я, конечно, понимаю, что ты тут…
– Нет.
– Но не мог же я ее выгнать… Человек ехал за такие километры, в такую погоду…
– Зачем? – Она так и подскочила.
– Я же тебе в прошлый раз говорил…
– Говорил.
– Ну что я – в шею должен был ее выталкивать?! Она несчастный человек: замужем без любви, дети не слушаются… Годы уже…
Надя обернулась к нему:
– Ну, коне-ечно… Ты всех жалеешь, тебе всех жалко!.. Благодетель какой! Вот… вот возьми собери всех своих старух – Гудрун еще – и устрой богадельню!
Он круто обернулся, посмотрел на нее так, как не смотрел никогда. Он не сказал больше ни слова – вышел, хлопнув дверью.
Ну и пускай. Теперь хоть она не чувствует себя такой униженной, жалости достойной. Они равны теперь.
Надя походила по дому: из комнаты в комнату, с этажа на этаж. Пора было спать, но ей не уснуть сегодня… Сесть разве за работу?.. Не надо хитрить – ей надо сесть за работу, потому что нет крючков для вязания, крючки остались у него. Ей, выходит, во что бы то ни стало надо идти к нему.
Она взяла зонт и пошла. Постучала.
– Да, – сказал он.
Она вошла. Он писал. Он был один.
– Где мои крючки? – спросила. – Мне нужно работать.
– Надя, – он поднялся из-за стола. – Надя…
Она нашла крючки и, не взглянув на него, вышла.
Ее не удивило, что он может работать в такой момент. Она уже знала, что он может работать всегда. Главное – не было этой…
Зонт раскрыть забыла. Пришла домой промокшая и легла спать.
Утром встала поздно – его еще не было. Надю это не очень расстроило – если писал всю ночь, придет только после полудня. А до этого будет спать. Как же ей-то прожить эти полдня? Сад она совсем запустила: копала поздно, теперь травы наросло – ни разу еще не полола. Пойти разве пополоть?
Полоть она решила перед домом, на припеке, и калитка отсюда – как на ладони.
Стало жарко; она скинула потрепанную куртку и сунула ее между развиленных стволов персика.
Земля была вскопана крупно, неровно: буграми и ямами – торопилась очень; когда копала, траву не вырывала – землю перевернет книзу муравой – и ладно, но вот неладно оказалось: трава пробилась с четырех сторон земляного ломтя и вымахала иная с локоть.
Ковер под ногами, который она распускала по ниточке, бросая зеленые нити в кучу, вроде и не уменьшался. Сидит Надя на корточках, дергает по нитке, а нити все разные. Вот эту травку с узкими гладкими стеблями – на них солнце играет, как на клинках сабель, – растущую пышным кустом, семейно, Надя не любила. Шелковистое скрипение оставалось в руке при попытке выдернуть траву из земли да два-три зеленых обрывка: корни засели прочно. Зато другая травка со скользким именем мокрица, которая хоть и вцепилась звездчатыми коготками в землю, хоть и оплела всё вскопанное пространство, нравилась ей гораздо больше. Травка была легкая, мягкая – коготки легко разжимались. Рвать ее одно удовольствие: пальцы разведи, как грабли, и греби обеими руками. Потом свернешь траву в моток и кидай к забору, в тень фундука.
Надя поднялась с корточек – ноги замлели, – посмотрела вокруг, с высоты своего уже не привычного роста: грубая черная полоса, не сказать чтоб шибко широкая, вклинилась в исламский ковер.
Зеленое безмолвие было над головой: в кронах примолкших деревьев запутались клочки небес. Молчало медленное, налитое жаром солнце, молчали облака. Ни ветерка. Всё замерло в полуденной дреме, в мирном покое, зависшем меж «да» и «нет», между вчера и сегодня, между сейчас и никогда. Даже птицы не трезвонили, и в душе поселилось безмолвие, горячая солнечная тишина; она подчинилась тому, что было вне ее, забыла себя.
Надя едва взглянула на калитку из штакетин, перечеркнутых диагональю, выглядевшую так, словно она будет висеть на своих петлях века.
Тень легла на землю, на Надю. Она подняла голову – над ней крона дерева: алыча, которая уже отцвела почти. И здесь, на черной земле, – россыпь крохотных жемчужных лепестков, пахнущих сладко: весной, прохладой. Лепестки, разнесенные ветром, составляют странный узор: белый слон задрал хобот, трубит, зовет кого-то невидимого. Надя не стала полоть (вырывать редкие травинки) под деревом – тормошить слона, – ушла из тени на солнце. Калитка хлопнула, она и головы не подняла – и так знает, кто это.
– Помочь тебе?..
Надя, не поглядев, покачала головой отрицательно, бросила поверх зеленого холма с торчащими сикось-накось кореньями, вывоженными в земле, колючий репейник; встала, отряхнув землю с колен:
– Закончила уже.
– Нам надо поговорить…
Она независимо пожала плечами. Шли к дому – Надя чуть впереди.
У крыльца переобулась, скинула калоши в колодках грязи, стала глину щепочкой обчищать. Он стоял над ней, ждал. Надя не торопилась. Оставила калоши на ступеньке: «Заходи», – сама осталась на кухне, долго возилась там – дел-то много, помимо него.