Да-да, вы не ошиблись. Это такая юродивая теодицея: оправдание Бога – советским Большим Террором.
Только не подумайте, что это и есть итог романа, вывод или цель автора. Все гораздо сложней, гораздо печальней.
Вообразим не баню с пауками, а, скажем, кладбищенскую сторожку. И в ней демоны проводят как бы штабную игру: разбирают проведенную ими спецоперацию под кодовым названием «Россия, XX век». Демоны – в обличье так называемых идей, хотя у иных – человеческие имена. Главные – Федоров (он же Мичурин, он же Циолковский), Толстой, Госбезопасность. Присутствуют также – не приближаясь, молча наблюдая из противоположных углов, – Христианство и диавол. Сама же упомянутая игра представляет собою спектакль марионеток: приплясывая на нитках, выразители идей мучают друг друга (мучаясь и сами) пропагандой смысла жизни, пока не сформулируют для себя смысл смерти – в том числе чужой, в том числе насильственной…
Упаси Бог, я пересказываю не сюжет Владимира Шарова, – но так я представляю себе его метод. Он исследует советскую историю как богословский кошмар. И убеждается сам, и убеждает: любая попытка осмыслить ее главную тайну заводит в омерзительный тупик.
«Третий день у нас ушел на разговоры о Федорове. Оказывается, они Федоровым интересуются, еще с дореволюционных времен. В частности, ему, Костюченко, кажется, что воскрешение умерших, построение здесь, на земле, рая и может быть тем, что объединит народ. Тут никому ничего не надо объяснять, ясно, что ради такой цели объединиться стоит. Я с ним согласился, и дальше мы уже обсуждали вещи вполне практические. 〈…〉
Во-первых, сказал я, когда вы кого-то арестовываете и начинаете следствие, вы должны допрашивать обвиняемого не только о том, что непосредственно касается сути преступления, нет, вы должны узнать об этом человеке все, вывернуть его наизнанку, вынуть из него всю душу, говорил я Костюченко, всю его подноготную запротоколировать до последней капли, особенно когда уже видите, что так и так его расстреляете.
Убивая человека, вы должны оставить с избытком, чтобы, когда придет время, его без затруднений можно было восстановить. Сразу после смерти обвиняемого его дело поступает в ваш архив или в музей при тюрьме, при лагере – словом, там, где его зарыли. Значит, необходимое для воскрешения уже собрано и готово, причем это не холодные, бесстрастные записи, нет, следствие должно идти предельно жестко, чтобы быть уверенным, что арестованный не скрыл ничего, до дна выложил свои тайны и страхи, привязанности и обиды, вкусы и привычки – словом, все. С первого дня, когда ты себя помнишь, важна каждая мелочь. А дальше настает срок, и человеческий род наконец поворачивает обратно; деторождение прекращается, и сыновья, как и предвидел Федоров, начинают восстанавливать своих отцов, восстанавливают отцов и дети палачей, но тут – отступление от Федорова.
Сами палачи прежде отцов восстанавливают тех, кого они убили. Жертвы еще на следствии усыновляют собственных палачей, чтобы, когда придет время, они по праву могли их воскресить. В этом, сказал я, я вижу великий акт прощения и примирения, палачи и так при жизни наследуют своим жертвам, присваивают их имущество, жен, славу, а теперь оказывается, что единственно для того, чтобы убиенные не погибли окончательно, наоборот, могли жить вечно. То есть любовь палача к жертве есть высшая, наиболее чистая и бескорыстная любовь. Если мой проект коллегией ОГПУ будет одобрен, сказал я, „органы“ сделаются самым важным государственным институтом. Функции их изменятся диаметрально: из органов смерти они станут органами жизни, причем жизни вечной, может быть, именно в этом и великий смысл революции».
Вот какое сочинение – сплошь из нестерпимых парадоксов. Каждая мысль убивает себя своим собственным ядом. А высказывают, точней – пересказывают их – фигурки без лиц, с «объективками» вместо судеб. Поступки безумны, сюжет – заведомо неправдоподобный фарс, голоса ужасающе серьезны и держат одну-единственную ноту. А композиция такая: кто-то пишет кому-то письма, присовокупляя к ним чьи-то еще и рассказывая о каких-нибудь других документах…
Это не обязательно немочь; должно быть, Владимир Шаров презирает литературные ухищрения; и натягивает на оригинальный историософский трактат затрапезное романное рубище только для того, чтобы испытать нас несмешным абсурдом: с какими, дескать, лицами станем мы читать про то, как ГПУ разыскивает Богородицу, намереваясь пытками заставить ее доложить Христу: для спасения русского народа необходимо Его немедленное второе пришествие. «В общем, для самой же Матери Божьей будет лучше, – пишет персонаж-псих другому такому же, – если она сразу сделает, чего от нее ждут, и перестанет тянуть резину…»
Автор иронизирует – наверное, от отчаяния; но, похоже, автору в кайф, что читателю гадко. Пускай психи бормочут. Чем они хуже нас с вами? Разумных объяснений Большому Террору все равно нет. Самый целеустремленный акт коллективной человеческой воли – абсолютно непостижим. Умом не понять, все равно как Бога или Россию. (Может статься, что он – ужасный Сын этих двоих.) А достоверней несравненно. И все пути ведут к нему:
«Сейчас же не так, люди стали друг на друга не похожи по-новому и только что, буквально вчера. Несходство бьет в глаза, бесит, прямо сводит с ума. Каждый и каждую минуту, сравнивая свою жизнь и чужую, говорит себе: если я народ, если я часть какого-то народа, то этот человек или вообще не народ, или в лучшем случае часть другого народа, и непонятно, что он на моей территории делает. Он враг, агрессор, завоеватель. Я готов на все, лишь бы больше его тут не было. 〈…〉
Помочь здесь быстро, писал Кульбарсов, могут лишь новые и новые страдания, великие потрясения и великие стройки. Сейчас случившимся люди просто убиты. Над кем-то судьба поглумилась и все у него отняла, всего, как Иова, лишила, а кому-то дала столько, что и не переваришь, дала ни за что, как в лотерее. Но вот приходят великие стройки, а вместе с ними новые бедствия, у каждого из народа они отнимут последние силы, у многих жизнь, те же, кто уцелеет, смогут твердо и честно сказать: мы это пережили и построили, все остальное мура. Мы одинаково страдали и одинаково надеялись, одинаково верили и одинаково работали, общего схожего в нас несравненно больше – мы один народ».
Текст, очень возможно, пророческий. Но – весь из слов ума. Или, если угодно, анти-ума. Все равно слова, и только. А Шестикрылый-то знал, что делает, кое-кому имплантируя змеиное жало.
III
Март
Харри Мулиш. Зигфрид: Черная идиллия
Перевод с нидерландского Светланы Князьковой. М.: Текст, 2003.
Нет, в самом деле интересно: вот родись у Гитлера сын (предположим, от Евы Браун) и узнай Гитлер (допустим, гестапо ему подсунуло поддельный документ), что прабабушка этой самой Евы была еврейка – как, по-вашему, поступило бы это непостижимое существо со своим ребенком и с его матерью?
То есть лично-то я, как человек по происхождению советский, ничего особенно непостижимого тут не нахожу. И ответ мне известен заранее. Верней, так: никого из этих всех злодеев, начиная хоть с Нерона, по-настоящему не понимаю и понимать не хочу, а вот вычислить их приказы, исходя из обстановки, – легко. По-видимому, тиран или там диктатор, в отличие от нормальных людей – и от ненормальных, от людей вообще, – поступает всегда целесообразно. Другое дело, что у него за цель; предполагаю – осуществить, разыграть в реальности какую-то фантазию о самом себе, столь примитивно-интимную, что она несовместима с жизнью кое-кого из нас, а то и большинства. Эта фантазия действительно составляет неотчуждаемую тайну тирана. Раскрывшись, она наверняка и сразу сделала бы его смешным – и, значит, погубила бы. Тиран наводит страх, чтобы спастись от смеха, – Набоков прав. Инстинктивное презрение тут равняется интуитивному прозрению; во всяком случае, верней подводит к сути, чем самый напряженный анализ.