Я не знаю, сколько мне осталось, и не вижу причин, по которым мое сердце не может печалиться.
Холодный ветер дует на пустынном острове.
Над холмами и долинами, горами и болотами, вдоль больших дорог и тропинок, сквозь деревни, городки, города и столицы.
Он мчится по пустым улицам и сквозь заброшенные дома, стучит в разбитые окна, залетает в живые изгороди, барабанит в запертые двери.
Этот ветер дует среди высоких многоэтажек и колоколен, мчится вдоль рек, сквозь дома и особняки, пролетая по коридорам и лестницам, шурша блеклыми занавесками в спальнях, над коврами, в коридорах и склепах, в общественных и частных местах, среди забытых секретов, кресел, стульев и кухонных столов.
Ветер такой холодный, что кости мертвых стучат в могилах и крысы дрожат в канализации.
Фрагменты воспоминаний кружатся в водовороте и тонут во тьме. Под шквалом ветра переворачиваются желтеющие старые заголовки полузабытых газет, летящих мимо тусклых пригородных домов, уносящих в ничто политиков и некрологи, мусор бездействия. На миг мысль осветилась молнией. Радуги погасли, горшки с золотом ржавеют, забытые, как упавшие деревья, рассыпанные по полям и мертвым лугам.
Я размышляю о жизни воинов, внезапно покидающих свои чертоги.
Вожди, смелые и благородные,
Трепещу и сожалею о нашем времени.
Но ветер не задерживается ради моих мыслей. Он летит вдоль затопленных гравийных ям, ударяя по волнам с металлическим отливом, тяжело катящимся в ночи, мчится над галькой, шурша мертвым утесником и тощим воловиком, вдоль ручейков, сквозь выгоревшую траву, пока я сижу здесь, в темноте, держа свечу, которая отбрасывает на стену мою раздвоенную тень и влечет к огню мои мысли, словно мотыльков.
Я не двигался много часов. Годы – целая жизнь – проплывали мимо один за другим. Сейчас ветер поет.
Вечность, вечность,
Где ты проведешь вечность?
Ад или рай, что это будет?
Где ты проведешь вечность?
А потом ветер исчез, преследуя сам себя на гальке, теряясь в волнах, накатывавшихся на Несс, бросая шлейфы соленых брызг, растекавшихся по стеклам. От него ничто не скроется. Ни один человек не может считаться мудрым, пока не проживет в этом мире отпущенные ему годы.
Ветер зовет меня по имени, Пророчество.
Давным-давно творец разрушил землю, стихли радостные песни людей, древние здания гигантов оказались заброшены.
Ветер влетает в водосточные трубы, звенит в телеграфных столбах:
Я как дуну, как плюну —
сразу снесу твой дом.
Время разбросано, прошлое и будущее, минувшее будущее и настоящее. Целые жизни стираются из книги великим диктатором; царапанье пером по странице, твое имя, Пророчество, твое имя! Ветер кружит по пустой земле, швыряя пелену пыли; шипит свеча. Кто все это призвал? Я?
По всему миру стоят продуваемые ветром залы, покрытые инеем разрушенные дома; залы пиршеств разрушаются, короли, лишенные радости, мертвы; стойкий отряд гибнет у стен.
25-е, суббота. февраль 1989
Буря стихла к двум, после чего вернулась в четыре с внезапным порывом, освещенная одной яркой вспышкой молнии без грома.
Сирена выла с полчаса, потом стихла.
Во сне меня носит, словно лодку в открытом море, и ночью я всегда просыпаюсь. Не помню, когда было иначе. Почти сорок лет я спал довольно глубоко, затем что-то изменилось. Возможно, я пробуждаю себя сам, боясь умереть без сознания на исходе ночи. Бергмановский час волка.
На следующий день я не могу вспомнить, о чем тогда думал. Не запомнил ничего, кроме смутного беспокойства.
Сегодня вечером холодно, но я поднимаюсь и мочусь в темноте. Вернувшись в постель, я обнаруживаю, что подушки утрамбованы неудобными буграми, простыни разошлись с матрасом. Я задремал.
Утром буря порвала гору ламинарии, которая плавала туда-сюда на краю моря. Вновь начинается ветер, чайки летают еще ближе, будто в этом холоде я излучаю какое-то неощутимое тепло. Бродя вдоль прилива, нахожу три камня для новой клумбы. Рисую для них круг, но возвращаюсь в дом, когда начинается дождь, и сажусь за стол в ожидании холодного, сырого дня.
Прошло много времени с тех пор, как я коротал сырые зимние субботы в одиночестве, зная, что солнце не выглянет ни на секунду. Эти дни в городе заполнены обычной суматохой. Я проживаю детство, испытывая смутное беспокойство, пока дождь стекает по стеклам, приглушая звуки автомобилей с фарами, включенными слишком рано даже для мрачного февральского дня.
В детстве я обожал такие дождливые дни, вырезая из бумаги рыб и пуская их в ванной. Или играя в маджонг бабушки Мимозы, строя крепости из слоновой кости. Или выращивая кристаллический сад с помощью двух дешевых наборов химика.
Дождливые дни. Смотрю в окно, смотрю в окно… Бесконечные дни в пригороде, проведенные в бесцветных домах моих друзей – блестящие искусственные столистные розы и твердая сверкающая политура, – где я упражнялся в вежливых беседах. Или у себя дома, с энтузиазмом занимаясь хобби, которые были у всех нас: марки, кактусы, бабочки. Или катался на автобусе, чтобы потом бродить по пустым улицам Уотфорда до закрытия магазинов. Я ничего там не находил и знал, что не найду, возвращаясь в сумерках после прогулки, идя мимо серых зубчатых стен газового завода, под арками железнодорожного виадука, мимо одинокой пустой церкви из красного кирпича, слишком большой для своей паствы, мимо чахлых кедров в парке и водопроводной станции, все еще украшенной выцветшим камуфляжем времен войны, назад, к чердаку и краскам, журналам, ножницам и неожиданным сочетаниям коллажей.
Пандемониум
Женский монастырь Святой Юлианы руководил дневной школой, куда в пятилетнем возрасте меня отправили жариться в адском пламени угроз, исходящих из уст крепких монахинь, вооруженных наклейками в виде звезд и святых, которые можно было прилеплять в конце двенадцати соединенных столов – каждому столу назначен свой апостол. Железные девы Бога, вооруженные тисками и кандалами католицизма, наводнили мой невинный сад сладкими обещаниями – ледяными апельсиновыми сочными конфетами. А для непокорных – линейка по запястью.
Приятные, отмытые с мылом лица, выглядывающие из монашеских платков, скрывали характеры столь же странные, как и всё, что позже было придумано на съемках «Дьяволов». Угрожающие роботы, невесты давшего обет безбрачия Бога, разнесли мой рай на куски, как грабители Амазонки, прорубая пути добра и зла к Раю, Аду и Чистилищу.
Эти змеи не приносили мудрости, лишь глубокое недоверие к арифметике, из-за которого позже, через много лет, я окажусь во власти налогового инспектора.
Когда мне было семь и я учился в школе-интернате в Милфорде, субботний день приносил нам две унции нормированных сладостей, которые мы разыгрывали в мраморные шарики на блестящем полу гостиной. Это занятие имело собственную терминологию: блоки, спирали, кошачьи глаза, хвостатки. Кто-то выключал свет, и мы начинали призрачную игру в салки, носясь в темноте, или играли в мяч; испачканные мальчики в бесформенных серых костюмах, мы могли устраивать бальные танцы, ссорясь из-за того, кто должен вести, и наступали друг другу на пальцы до тех пор, пока не оказывались схвачены одной из трех возвышавшихся над нами матрон, и были вынуждены маршировать.
Субботние прогулки под дождем по разросшемуся парку, который называли «джунглями», с его араукариями и доисторическими сорняками, или поход к обломкам «Ламорны», севшей на мель в одну бурную ночь у утесов в Бартоне по пути в южные моря. «Не подходите близко к скалам».