— То-то и оно. — Он помолчал. — Вряд ли до вечера дотянет.
Я не стал закрывать люк. Изредка наведывался к нему, заглядывал вниз. Парень продолжал биться в судорогах, замирая лишь на короткие промежутки времени. На душе было тоскливо. Если он загнётся, останется только трое. А ведь могло бы быть шестеро! Жаль, конечно. Придётся искать новых кандидатов, вдалбливать им правила поведения, лепить из них образцовых и послушных рабов…
К полудню пацан затих. Зверь пощупал его пульс, заглянул под веки.
— Готов. Отмучился. Спускай мешок.
Мешок я приготовил заранее. Предвидел подобный исход, и приготовил. Как обычно, спустил его на верёвке вниз. Зверь погрузил в него труп парня и махнул рукой.
— Вира!
Поднапрягшись, я вытянул мешок наверх. Захлопнул люк, прихватил лопату и поволок тело во двор. Копать начал в облюбованном мною месте, рядом с могилами девчонки и старика-бомжа. Земля всё ещё была сырой, уступчивой, лопата легко брала пласт за пластом, мягко входила в почвенный слой. Двадцать минут — и яма была готова. Пора было заканчивать эту неприятную процедуру. Я обернулся к мешку.
Мешок был пуст. Он оказался вспорот осколком стекла, которое валялось тут же, на траве. Торопливые следы от него, петляя, вели в сторону покосившегося забора и терялись в густом бурьяне.
Я сел. Внутри у меня всё как будто вымерло. В голове — ни мыслей, ни желаний. Ничего не хотелось делать. Всё пошло прахом. Меня обвели вокруг пальца, обвели легко, в наглую, как какого-нибудь желторотого юнца. Зверь ловко всё подстроил. Всё заранее просчитал, подбил на авантюру моих рабов — и выиграл.
А я проиграл. Догонять того парня не хотелось. Бесполезно. Его уже и след простыл. Куда он побежал, не трудно было догадаться. Сейчас сюда нагрянут менты, закрутится обычная в таких случаях карусель. Бежать? Я не видел в этом никакого смысла. Зачем? Разве мог я что-нибудь исправить, изменить, теперь, когда всё рухнуло? Мною овладела апатия, полное оцепенение. Тело стало чужим, ноги не слушались. Я бы всё равно не смог убежать, даже если бы и хотел. А я не хотел. Пропади оно всё пропадом!..
Менты приехали уже через четверть часа. Сбежалось не менее полусотни, все в камуфляже, с «калашами». Окружили дом, обложили, словно дикого зверя. Скрутили, ткнули мордой в траву, на руках защёлкнули стальные браслетики. Всё профессионально, по сценарию. Я и пикнуть не успел.
Потом подняли, поволокли куда-то. В башке всё застлало сплошным туманом. Перед глазами мелькнул знакомый силуэт… да, это был он, тот парень-наркоман, что навёл на меня ментов. Он отчаянно жестикулировал, то и дело показывая рукой в сторону дома. Несколько человек ринулось к развалинам.
Не знаю, сколько прошло времени. Я потерял счёт минутам. Помню только, как возник передо мной Зверь, весь провонявший мочой и дерьмом. Бешеные выпученные глаза, прерывистое дыхание — и огромный кулак, который внезапно вырос прямо перед моим носом… Кулак, слишком хорошо мне знакомый ещё по зоне… Сильный удар… вспышка… боль… провал во тьму…
Всё, что было потом, уже неинтересно. Сначала следствие, допросы, очные ставки, опять допросы, потом судебное разбирательство, которое затянулось на целых три месяца. В содеянном я признался сразу, но потом замолчал и не раскрывал рта уже до того решающего дня, когда должен был быть вынесен приговор. Мне предоставили последнее слово, и я его сказал. Встал и попросил только одно: смерти.
Приговор был короток и ясен: высшая мера. Я вздохнул с облегчением. Снова влачить рабское существование на зоне я бы уже не смог. Даже одного дня, одного часа, одной минуты не смог бы вытерпеть издевательств, побоев, унижений и рабства. Довольно. Всё это уже было когда-то, в прошлом, в другой жизни. Больше такого я не вынесу…
Говорят, в камере смертников время тянется слишком медленно, но я нашёл верный способ убить его. Исписал пару десятков листов — и время пролетело незаметно. Теперь я сказал всё, что хотел. Поймут ли меня?
Скоро рассвет. А с ним вместе придёт и избавление.
Я жду своего часа. Он уже близок, этот час, слишком близок.
Скажите, разве я делал что-то не так? Желал чего-то несбыточного? И ведь хотел-то самую малость: жить по-человечески, свободно. И не быть рабом. Это что, преступление?
Да, отвечают мне в один голос, преступление. Нарушение всех человеческих законов и правил. Попрание, отвечают, общепринятых норм морали.
Да кто они такие, эти законники? эти умники, вздумавшие учить меня жизни? Всё те же рабы! И живут они по-рабски, и законы у них рабские, и служат они, эти законы, таким же, как они сами, рабам. И нет никого, кроме рабов — я ошибался, полагая, что существует избранная каста хозяев. Сегодняшний хозяин завтра становится рабом, и наоборот — таков закон этой пошлой, по-рабски пошлой жизни. Жизни, в которой нет места свободе. И никогда не будет.
Так стоит ли жить?..
Январь-февраль 2000 г., Москва.
Пустота
Бесконечные серые дни. Душные чёрные ночи. Переломанная судьба. Выпотрошенная душа. Годы беспомощности. Тусклая никчемная жизнь. Пустота…
Всё кончено. Не будет уже ничего — ни майского утреннего солнца, ни душистого аромата летних трав, ни трескучего морозца длинными подмосковными зимами, ни чистого, светлого восторга при встречах с дорогими людьми, ни блеска бесконечно родных глаз, один-единственный взгляд которых стоит целой вселенной. Всё в прошлом. Осталась только тупая пульсирующая боль — там, где когда-то, в далёкой прошлой жизни, жила душа, — да вытягивающая все жилы тоска, прочно поселившаяся в обескровленном, оскоплённом, выжатом сердце…
Ноги… Ногами это назвать было нельзя. Эти обтянутые синюшной рыхлой кожей, бессильные, глухие к жизни, чужие отростки, громоздившиеся под тонким казённым одеялом и занимавшие добрую половину койки, — это уже были не ноги. А ведь когда-то…
Да, когда-то. Это было в другой жизни. Три года неподвижности и чёрной хандры отделяло его от неё. Три года постылого постельного прозябания, унылого однообразия белёных стен, мелькания белых халатов, безразлично-серых лиц престарелых санитарок. Вокруг — только безрадостная старость, одиночество, заброшенность, медленное угасание, ветхие постройки с облупившейся штукатуркой и проржавевшей крышей, нищета, атмосфера тлена и умирания. Дом инвалидов был не лучшим местом на земле. Моложе его здесь не было никого.
Он был раздавлен, растоптан, уничтожен. Трудно сказать, что больше терзало его — собственная ли беспомощность или рой воспоминаний. Бывали дни, когда им овладевало вдруг бессильное бешенство, и тогда он кусал обескровленные губы, рвал зубами наволочку на куцей больничной подушке, бился в истерическом припадке — и истошно, по-звериному выл. На вой сбегался флегматичный персонал и делал инъекцию снотворного. Со временем приступы ярости становились всё реже и в конце концов совсем сошли на нет: он смирился.
Воспоминания… Пожалуй, от них он страдал больше, чем от сковавшего его недуга. Они стали для него настоящей пыткой, преследовали, душили его, жгли адским пламенем. Нет, он не отвергал их, напротив, жадно воскрешал в памяти, жил ими, питал обрывками прошлого иссушенный болезнью мозг. Это единственное, что у него осталось, утрата воспоминаний означала для него только одно — смерть…
В тот тёплый летний день он мчался по Дмитровке на своём новеньком «БМВ», а на заднем сидении уютно примостились жена с четырёхлетней дочуркой. Это был первый день его отпуска, жизнь казалась чудесной сказкой, мир был наполнен любовью, прямая лента шоссе несла его к далёкому, подёрнутому синей утренней дымкой горизонту, за которым его ждал целый месяц беззаботной жизни в кругу самых дорогих, самых близких ему людей. Новенькая подмосковная дача, которую он недавно приобрёл, готова была принять и его самого, и его маленькую, но дружную семью. Слыша задорный звонкий смех дочери, он то и дело отрывал взгляд от шоссе и исподтишка наблюдал за своими «девочками» в зеркало заднего обозрения. Светлая улыбка озаряла тогда его лицо, сердце наполнялось восторгом, глаза лучились счастьем и гордостью. Да, этот день обещал быть одним из счастливейших в его жизни, если бы…