Через полчасика, не больше, инцидент был не только исчерпан, но и напрочь забыт. Что вполне естественно. Жертва осознала свою вину и влилась обратно в коллектив. А коллектив, хоть и выслушал давеча мои страстные поношения, никакой вины за собой не чувствовал. На то он и коллектив. Я отошел значительно позднее. И то не на старые позиции, не к себе прежнему, потому что между мною прежним и мною теперешним отныне стоял ревущий мальчик с безнадежно опущенными руками. Мне уже было его не обойти. Ни справа, ни слева. Обходу мешали толпа, коллектив, большинство, обступившее мальчишку со всех сторон в воспитательных целях.
(…И был еще один опыт, навязанный обстоятельствами. Помните, кстати, у Диккенса в «Посмертных записках Пиквикского клуба»: «Обстоятельства бывают сильнее нас, как сказал мальчик, когда его выпорол отец»! Это – одна из «пенок» Сэма Уэллера, слуги смехотворно честного мистера Пиквика. И это настоящий юмор. Лучше не бывает. Было бы замечательно полезно заставить кривляк из «Аншлагов», КВНов и прочих шоу сдавать экзамен по Диккенсу. Может, они устыдились бы своей тупости и пошли разгружать вагоны? Да нет, наверное, не устыдились бы. Если публика смеется, почему же не покривляться…)
Опыт, о котором я хочу сказать, обстоятельства, оказавшиеся в тот раз сильнее меня, осилившие, ранившие меня в прямом и переносном смысле, были вот какие. Я, первоклассник, на физкультуре вывихнул ногу. Лодыжку. Кто-то мне подсказал, что надо засунуть ногу под холодную воду, и станет легче. И я ковылял по длинному коридору, направляясь в туалет для мальчиков, к крану с холодной водой. Поскольку на вывихнутую ногу было не наступить, я прыгал на здоровой, держась обеими руками за стенку. Скорость, конечно, была совсем малая, зато не было больно. Вывихнутая лодыжка, болтаясь в воздухе, чувствовала себя отлично. И таково было мое везение, мой, так сказать, фарт, что в рекреационном зале оказался общеизвестный негодяй то ли из пятого, то ли из шестого класса. Великовозрастный Миша. Что он делал в пустой рекреации посреди урока, неизвестно. Наверное, выгнали из класса. Он заинтересовался мной. Легкодоступная дергающаяся персона привлекла-таки его внимание. Удивительно, но я помню каждое мгновение последующего действа так ясно, как будто все было вчера. Хотя, с другой стороны, не так уж удивительно: впоследствии я много раз наблюдал подобные сцены по телевизору. В передаче «В мире животных». Миша, чью поганую вурдалачью фамилию я помню слишком хорошо, но ни за что не назову, много чести для этакой мрази, оторвался от подоконника и направился ко мне. Я замер. Я уподобился мелкому грызуну, понявшему свою участь при встрече с хищником. Разница состояла в том, что мы оба были в некотором роде людьми, но тогда, в тех обстоятельствах, различие не ощущалось. Миша, чьи глаза горели нехорошим огнем, шел ко мне. Я сжался. Как же я жалел, что не могу подобно сказочному герою брякнуться о землю, обернуться пернатым и упорхнуть из рекреации в небеса! Миша приближался упругой рысью. Я застыл на месте, устремив бессмысленный взгляд в произвольную точку между полом и потолком. Он подошел. Он улыбался. Его улыбку я помню слишком хорошо. Он ведь был все-таки человеком. Очень, очень плохим, но человеком. Он собирался напасть, но не для пропитания, а для развлечения. Хищники из мира зверей так не делают. И не ухмыляются. Разве можно представить себе улыбающуюся куницу? Когда такое покажут, не дай бог, по телевизору, то будет означать, что мир перевернулся. Итак, Миша, человекохищник, ухмылялся. Он подрысил ко мне вплотную и толкнул обеими руками. Не ударил. Толкнул. Просто ударить первоклассника было бы скучно. Неинтересно. Он понимал, что со мной, и хотел посмотреть, как я буду реагировать, если он, всесильный, легким тычком заставит меня встать на обе ноги. Я вынужденно оперся на больную ногу, упал и заплакал. Миша был счастлив. Он, оскалившись, посмотрел мне в глаза. С той поры я знаю, как выглядят веселые садисты…
Миша вываливался из картины мира. Уже тогда, в детстве, натыкаясь на непонимание, не умея говорить с миром на его языке, я осознал, что Миша – выродок. Что он не принадлежит не только к моему внутреннему миру, но даже и к внешнему, подчас враждебному, не принадлежит тоже. Такой одинокий садюга. По ту сторону… Он не воткнулся занозой мне в сердце. Но он стал важной тенью в театре теней. Я раз навсегда понял, что есть я, есть другие, с кем я не всегда нахожу общий язык, и есть совсем другие. Чужие и мне и миру. Я, как мог, играл спектакль своего детства; Миша стоял за кулисами. Это был очень полезный опыт: постижение многоэтажности мира…
Лет через двадцать я увидел Мишу в отделе внутренних дел. В милиции. Он там работал. Разумеется, он меня не узнал. Я оторопел, потому что узнал его сразу, не мог не узнать. Глаза были такие же, как встарь. И улыбка, плотоядный оскал тот же. Закономерная случайность, однако!)
После истории с мальчиком-диссидентом я на долгие годы испугался большинства. Невзлюбил коллектив. Вернее, мы с коллективом невзлюбили друг друга. Стало труднее находить друзей, мешал все тот же страх. Ведь вот так доверишься иному сверстнику, раскроешь душу, даже про Орфея с Эвридикой расскажешь, а он, такой родной, такой свой, вдруг, как в черной сказке, обернется вокруг себя, и, глядь, человека нет, а на том месте, где он только что был, красуется, дымясь, представитель большинства. Потом, конечно, я узнал, что коллектив бывает и хорошим. Но то было потом. Меня настораживало все, исходящее от большинства. Или сверху, что то же самое. Стоило учителям поступить хоть чуточку несправедливо с кем-нибудь из одноклассников, как я тотчас же встревал и пытался разъяснить недоразумение. Ко мне стала липнуть кличка «адвокат». В хорошем, правда, смысле. Я никогда не интересовался футболом и прочими «болами», но, когда приходилось смотреть, за компанию, болел за аутсайдера. За лидера-то чего болеть, ему и так хорошо… То ли на седьмой, то ли на восьмой класс пришлась история с Анджелой Дэвис, с негритянкой на фоне «холодной войны». У Дэвис начались проблемы с властями США, и власти стали ее преследовать. Советская пропаганда, разумеется, вцепилась в Анджелу мертвой хваткой. Каждый божий день газеты, телевидение и радио живописали героическую женщину, которая, одна-одинешенька на всю Америку, борется за гражданские права то ли негров, то ли вообще. Советский народ, если верить тогдашним СМИ, единодушно поддерживал Анджелу Дэвис и изнемогал от ненависти к американскому империализму. Впрочем, большинство советского народа и в самом деле изнемогало. (Большинство, справедливости ради признаем, умеет и любить, даже обожать, но почему-то с ненавистью у него получается лучше.) И вот в один прекрасный день по школе разносится слух, что с нас будут собирать подписи в защиту Анджелы Дэвис. Сразу вслед за слухом появляются листочки для подписей. Подписные то есть листочки, а не просто так. Что за бред? Что за идиотский спектакль? Почему я должен расписываться, если это придумал кто-то наверху? Пусть сам и расписывается! И потом, какую же пользу могут принести наши подписи на самом-то деле?! Последний вопрос я задал вслух и был услышан. На перемене меня подозвала к себе учительница истории и обществоведения. Старательно (а может быть, искренне) выпучивая глаза, она сказала:
– Володя! Я только что узнала: ты против борьбы с фашизмом! Ты что же, Володя?! Как такое стало возможно?..
Все-таки я еще был маленький. Чего-чего, а такого поворота не ожидал. Я был нокаутирован. И кажется, так и не смог вымолвить ни слова в ответ.
А вот за другого американца, великого Бобби Фишера, я болел всей душой. Почему, спрашивается? Он ведь был шахматный гений, а никакой не аутсайдер. К советской шахматной школе, которую ему предстояло сокрушить, я относился с уважением. Да она ничего, кроме уважения, и не заслуживала. Но советская пропаганда, то есть голос большинства, старательно рисовала Фишера отвратительно корыстным, взбалмошным, полусумасшедшим выкормышем американского капитализма. Наглым выскочкой, который и в шахматы-то, неизвестно еще, умеет ли играть, а хороших результатов достигает только с помощью скандалов. То ли дело наши, советские, шахматисты! Корректные, милые, высокообразованные. Фишер-то даже школу не закончил, бросил после пятого класса! Такой ли вздорной козявке заползать на хрустальный монолит советских шахмат?! Я видел в Бобби родственную душу. Одиночку, не желающего сливаться с большинством. И как же я радовался, когда он пополз на монолит. Хотя он, конечно, не полз. Он реял. Под ударами его клюва монолит крошился и разлетался на куски. Четвертьфинальный претендентский матч с Таймановым – шесть по бед в шести партиях. Полуфинал с Ларсеном, шахматистом экстра-класса, – тот же неслыханный результат! Даже Тигран Петросян, непробиваемый экс-чемпион, сумел в финальном матче претендентов выиграть у Фишера одну-единственную партию. А проиграл пять! Наконец, чемпион мира Спасский в матче 1972 года в Рейкьявике (все в той же Вырице я старательно вырезал из «Известий» тексты партий этого матча и вклеивал их в толстую тетрадь) был не переигран, а разгромлен Фишером со счетом 7:2! И ведь Бобби так никогда и не покорился большинству. Когда спустя три года ФИДЕ не согласилась проводить матч на первенство мира на его условиях, Фишер ушел из шахмат. Это был красивый уход, хотя лично мне (и только ли мне одному?) это было трудно пережить.