– Я тебя ждал.
– Я пришел, как только смог. Не хотелось на инвалидной коляске приезжать.
– Я знаю. – Пятилетний Феликс сказал это серьезно, совсем по-взрослому. – Я знал, что ты придешь.
Он, как маленькая пташка, вспорхнул со своего стула и обнял Романова за шею. Крепко-крепко. Воспитательница отвернулась к окну, смахивая слезы: она была чувствительная особа.
– Ноги болят? – снова совсем по-взрослому спросил Феликс, не размыкая своих маленьких рук.
– Немножко.
– Я знал, что ты не умрешь. Я хотел с тобой тогда ехать в «Скорой». Или с мамой. Но маму же убили.
Романов молчал, обнимал это маленькое хрупкое тельце, что прижималось к нему так доверчиво.
– Твоя мама была очень храброй, Феликс.
– Да. Смотри, это вот бэтсканер, а это бэтрадар. – Феликс отстранился, не выскальзывая из его рук, и продемонстрировал Романову фигурку игрушечного Бэтмена.
– Твой новый приятель?
– Он в маске. Но я знаю, кто это. – Феликс очень серьезно смотрел на Романова. – Я все помню, что было там. Я не забыл.
– Ты тоже очень храбрый. Мама бы тобой гордилась.
– Забери меня отсюда, – тихо сказал пятилетний Феликс.
Воспитательница повернулась к ним.
– Я хочу быть с тобой. – Мальчик прошептал это. Но она услышала. – Я хочу быть с тобой всегда. Мне никто не нужен, кроме тебя.
Глава 2
Puttin on the Ritz
Золотой Берег. Западная Африка
Май. 1932 год
Барабаны в лесу. Барабаны во тьме. Там – там – бум – бум – бум! Доктор Сергей Мещерский услышал их сквозь сон и приказал себе проснуться. Но это было проблематично.
Бум-бум-бум! Тара-бум! Барабаны глухо рокотали в ночи в лесной чаще дождевого леса, что обступала их со всех сторон. Где-то в джунглях зрели гроздья гнева, и они все стали бы полными идиотами, если бы сорвали те гроздья, как тропический плод. Ну уж нет! А может, это только сон? Призрачная иллюзия?
– Серж Серже! Просыпаться! Вставать! Они приходить! Это не ашанти! Это люди леса!
Над ухом гудел густой бас. Сергей Мещерский открыл глаза и увидел Ахилла. Голый по пояс, без фельдшерского халата тот казался вырезанным из эбенового дерева великаном. Когда они только познакомились – доктор и фельдшер, Сергей Мещерский сразу же отринул обращение «мбвана» со стороны Ахилла: оно резало слух русского человека своей допотопной колониальностью. Он попросил Ахилла называть его на русский лад – по имени-отчеству. Так ведь зовут докторов в дражайшем Отечестве, откуда их с матерью выперли. Но имярек Сергей Сергеевич превратилось в устах старательного Ахилла в такое вот «Серж Серже». И Мещерский охотно откликался.
– Это не ашанти! – рокотал Ахилл. – Ашанти ссссс! Уходить, бежать! Они сами боятся. Это другие. Это люди леса!
Мещерский сел на походной кровати. Сколько же они выпили с Бенни вечером? Все так славно начиналось. В полевом госпитале никто не умирал вот уже пять дней, и они думали, что сволочная лихорадка и не менее сволочная дизентерия отступили. И Бенни решил наконец-то отметить свой тридцать третий день рождения, празднование которого все откладывал из-за запарки на лесозаготовках и эпидемии, разразившейся среди рабочих и администрации. Они пили вечером бренди. И Бенни горланил старинную английскую песенку «Вниз к мертвецам». Хрипловатый баритон его был пиратским, отчаянным. Бездна обаяния и дерзости…
И вот, нате вам – ночной набег диких лесных племен на лесозаготовительный лагерь. Африка полна сюрпризов, господа.
Мещерский потрогал подбородок – побриться он явно не успеет. И переодеться в чистое тоже. Он встал и глянул в зеркало. Ну и физиономия. И это практикующий врач! Это русский интеллигент, затерянный в дебрях Западной Африки. Рядом с зеркальцем на походном столике стояла фотография матери. Княгиня Вера Николаевна Мещерская. Он всегда поражался тому, какая у него великолепная мать.
– Да, Сереженька, чудо что за женщина. И такой характер. Знаете, мы все здесь, на чужбине, немножко влюблены в нее. Такие женщины, как Вера Николаевна, – редкость. Ваш отец был, наверное, счастливейшим человеком на свете, – это говаривал, вздыхая, Владимир Николаевич Унковский, которым Мещерский сам восхищался. Но порой поминал всуе и бранными словами за то, что тот втравил его в эту «африканскую авантюру».
Эмигрантская русская пресса писала о княгине Вере Николаевне: «Эта отважная амазонка, бежавшая по снегу от кровавых большевиков и спасшая своего сына». Об отце своем Сергей Мещерский вспоминал редко. Тот был старше матери на двадцать лет, собирал картины, больше интересовался молодыми подчиненными интендантского ведомства, чем женой. Он скончался от пневмонии в пятнадцатом году, так и не попав на передовую, инспектируя склады с провиантом в Гатчине.
Несмотря на свою редкую красоту, мать Сергея была в сущности, очень одинокой в жизни. Потому что все ее мечты и привязанности проходили как-то вскользь, мимо ее судьбы. Ну, например, тот случай на балу в тысяча девятьсот четвертом, за год до рождения Мещерского. Бал в русском посольстве в Стамбуле и мать, в свои восемнадцать танцующая весь вечер с офицером турецкого генерального штаба по имени Мустафа Кемаль. Вместе с семьей мать провела в Стамбуле восемь лет: дед Мещерского был послом. Она в совершенстве знала турецкий, говорила на четырех языках, что ей весьма пригодилось в жизни.
– Кемаль… Самый прекрасный из всех, кого я встречала. Синие глаза. Синие, как Эгейское море, – говорила мать, вспоминая, и всегда после этих слов про «синие глаза» выпивала бокал виски – безо льда, без содовой.
Они танцевали вдвоем весь тот вечер. Офицер турецкого генштаба приглашал ее. Они встречались еще дважды. Уже после бала. Тайно. А потом мать спешно была отослана семьей в Петербург. Ее сразу же выдали замуж за князя Мещерского. В общем-то, она не давала своего согласия, но… Это же было в четвертом году! Такая древность.
Мещерский знал из газет о дальнейшей судьбе офицера турецкого генштаба. Он получил прозвище Ататюрк после войны. Мустафа Кемаль Ататюрк стал мировой знаменитостью. Он преобразовывал Турцию, делая ее европейской державой. И он правда был феноменально красив. И он долго, очень долго не женился.
Или тот, другой, случай – уже в Месопотамии в двадцать первом. После их побега из большевистской России, за который их московская родня заплатила большевикам фамильным собранием картин эпохи Ренессанса, они очутились за границей – в Париже, без гроша. Вообще без ничего. И лишь решительный характер матери спас их от нищеты и позора: она устроилась переводчицей в Красный Крест. Она ведь знала турецкий язык. И по-английски, по-французски и по-немецки говорила свободно. И ее приняли с распростертыми объятиями и отправили в миссию на Ефрат – в крупный полевой госпиталь Красного Креста. В Месопотамии после войны и ухода турок начиналась большая заваруха с дележкой границ. Мать взяла его с собой туда, на Ефрат. И он в свои шестнадцать очутился в таком месте, о котором даже и в приключенческих романах Буссенара не читал.
Однажды вечером в госпиталь на мотоцикле, как вихрь, примчался молодой английский полковник. Он был загорелый, как черт, с соломенными волосами. И тоже голубоглазый. Его фамилия была Лоуренс…
У него загноилась ножевая рана на руке, и он приехал в госпиталь из мест, про которые не распространялся. Мещерский видел его в смотровой палатке – он там разделся перед врачами, снял пыльную рубашку. На его теле живого места не было от шрамов. Мещерский потом, позже, через несколько лет читал в газетах про этого полковника, которого журналисты называли Лоуренсом Аравийским, что он за свою жизнь получил тридцать две раны.
За ужином вечером полковник Лоуренс сел рядом с его матерью, и они мило и оживленно болтали. И мать была какой-то иной в тот вечер. Ее глаза сияли. Полковник Лоуренс провел в госпитале еще два дня, ему делали уколы против столбняка. Он активно интересовался происходящим и постоянно обращался к матери. И за ужином они опять сидели рядом. И потом вечером совершили прогулку на берег Ефрата. Юный Мещерский уже злился. Он видел, что мать… сильно увлечена. Очень сильно. Ночью он проснулся в их палатке. Постель матери была пуста. Только москитная вуаль, легкая, как паутина…