Литмир - Электронная Библиотека

– Вела собрание, посвященное распространению облигаций. В прошлом месяце коллектив не выполнил план по подписке на заем.

– Так. Дальше.

– Дома была дочь. Муж забрал ее из детского сада, привел домой и решил помыть окно в кухне. Был выпивши.

– Откуда вы знаете?

– Он каждый вечер был выпивши.

– Зачем он пьяный после работы полез мыть окно в кухне?

– Он давно хотел. Всё говорил: весна, оттепель, а стёкла такие, что ничего не видно.

– Почему его это волновало?

– Не знаю. У пьяных так бывает – чистоты хочется. Скандалил, требовал, чтобы я помыла, а я боюсь высоты.

– Много пил?

– Каждый вечер после работы шел с дружками в пивную. Да вы же знаете, сами видели.

– Я сейчас ничего не знаю, я на службе. Рассказывайте.

– Да что рассказывать! Стыдно. Таскался по пивным и дочь таскал, она ему пену с кружек сдувала. А потом явится домой и кричит: «Оттепель! Окно не мыто!» Я ему говорю, что у меня страх высоты – голова кружится. А он не терпел, чтобы ему возражали. Сразу начинал дрожать и выгибаться дугой. Так страшно было…

Участковый записывал из последних сил, чувствуя, как пальцы его начинает сводить судорога. Обычно спазм наступал к концу первой страницы, поэтому он не составлял длинных протоколов: бросал карандаш и орал на протоколируемых «короче!».

– Короче! – заорал Михалков, бросив карандаш на пол.

Гребенюк испугалась.

– Что?

– Муж, говоришь, выгибался?

Теперь, без протокола, можно было ей не выкать. Не уберегла мужика, училка. А мужик-то хороший. Все мертвые люди, в глазах Михалкова, были хорошими.

– Дугой выгибался? – переспросил он.

– Да.

– Вот так?

И сам выгнулся дугой.

– Именно так, – подтвердила Гребенюк. – Вы тоже после контузии?

– Вопросы здесь задаю я.

– Извините.

– Оттепель, значит?

– Да, оттепель.

– А где ребенок?

– В садике.

– Кто в квартире?

– Никого.

– Свидетелей, значит, нет. И тогда не было?

– Только дочь. Она сказала: когда папа упал, в коридоре хлопнула дверь, как будто бы кто-то поспешно заскочил к себе в комнату.

– Какая дверь?

– Вон та, средняя.

– Ну, пойдем посмотрим.

Схватив Гребенюк за руку, он потащил ее в коридор, к двери, на которой висел большой замок.

– Откройте, милиция! – крикнул Михалков в дверь и засмеялся.

– Ой! – сказала женщина. – Вы что?

– А вот что.

Он схватил ее за плечи и, прижав к двери, коленом раздвинул ей ноги. Навалился на нее всем телом, штаны, точнее галифе, расстегивать не стал. Зачем? Хер у него не фурычил с войны, с того телефонного разговора, но это было неважно. Мощно двигая задницей, вдавливая пряжку со звездой в неподатливый костистый лобок училки, зажимая ладонью ее рот, глядя в перепуганные глаза, Михалков механически повторял:

– Оттепель, оттепель, вот тебе, вот тебе.

Потом ему надоело, он остановился и выпустил ее. Женщина сползла по дверному косяку на пол, противно дыша разинутым ртом. Михалков собирался перешагнуть через нее и покинуть квартиру, но вспомнил, что должен еще датировать протокол, будь он неладен. Вытащил из кармана штанов помятый листок календаря. Посмотрел – 31 мая 1950 года. Ну и что? Эти цифры ему ни о чем не говорили.

Жалко

Папа читал книгу. Мама мыла раму. Весенний свет наполнял ее платье с красивыми ногами внутри, и тонкий лучик солнца проходил между маминых ног и падал в сковородку с яичницей и колбасой, весело шкворчащей на плите. Приближалось время завтрака. Костик чесался и скучал.

– Мне жалко! – сказал он.

– Кого? – буркнул папа, не отрываясь от книжки с толстым человеком на обложке, на голове у которого, как трава, зеленела фуражка, надетая козырьком назад. Человек улыбался до ушей.

– Мне, – попытался объяснить Костя. – Жалко. Свител.

– Какой Витя? – зевнула мама. Он не дал им вкусить заслуженного субботнего отдыха, с восьми утра прыгая у них по животам, заставляя сгибать под одеялом колени, чтобы получились горы и холмы.

– Свител жалкий! – расстроился Костя и пошел от них прочь по коридору. Они засмеялись у него за спиной. Чем же я виноват что не могу сказать этой буквы даже написать ее могу а сказать нет. Вот сейчас пойду и напишу. Из комнаты бездетных соседей-подселенцев грянула песня «Мы поедем, мы помчимся на оленях утром рано!». У них был проигрыватель и мягкие синие пластинки, а у Костиных родителей только небольшой телевизор, который пел хорошие песни, когда хотел, а соседи веселились сами «всю дорогу» – это мама так говорила.

Коридор был такой длинный, что к концу пути Костя всегда забывал, зачем шел в комнату. Упал на диван, покрытый клетчатым пледом с кисточками, и повалялся немного, но без удовольствия. Спину и живот колол мохеровый свитер: мама боялась сквозняков. Было скучно. Костя сполз на ковер и заглянул под шкаф, чтобы проверить, нет ли там мышки, которая иногда выходила на прогулку из-за желтого чемодана с медными языками, давно не желавшими закрываться, сколько Костик ими ни щелкал. Мама на него сердилась и запрещала ему это делать, говорила, что он сломал чемодан, а папа всегда за него заступался, напоминая, что вообще-то с этим чемоданом мама приехала после школы поступать в институт, и довольно странно винить ребенка в том, что время идет, вещи портятся, и пора бы уже просто выбросить старье на помойку. «А может, и меня тоже пора выбросить?» – вскрикивала мама, и они начинали ругаться, забыв, с чего начался разговор. Мышки под шкафом не оказалось.

Костя подошел к окну, вытер нос о красную штору и посмотрел на улицу. Мартовский сугроб, весь в морщинах и складках, напоминал бабушку, которая иногда приезжала к ним в гости на поезде из своего далекого прошлого и рассказывала страшные сказки про декабристов, повешенных за шею на главной площади Ленинграда. Небольшая собака, отведя заднюю ногу, как балерина из телевизора, писала на сугроб. Костя вздохнул и опять поплелся на кухню, где мама, стоя за спиной у папы, медленно гладила ему волосы. Папа курил трубку и улыбался. Когда Костя вошел, мама вернулась к плите, чтобы помешать кофе дезертировать из джезвы.

Сыну она велела садиться кушать, а мужу сказала, чтобы не дымил при ребенке. Хотя дым от трубки был вкусный, колечки – красивые, и Косте куда больше нравилось нюхать, как курит отец, чем ковырять вилкой скользкий треугольник яичницы.

– Можно, я пописаю? – сказал он.

– Это твое конституционное право. Так что – не спрашивай, – ответил папа.

В туалете Костя потянул колготки вниз и обнаружил, что его пися цепляется за резинку трусов, твердая, как карандаш. Совсем в детстве он этого пугался и звал родителей на помощь криком «большая пися!». Но родители только хохотали как дураки, а помочь ничем не могли. Тут он вспомнил о том, что собирался написать трудную букву, натянул колготки и побежал в комнату. На подоконнике, за красной шторой, лежали мамины разноцветные карандашики для красоты. Костя выбрал черный, лизнул скользкий кончик, как обычно делала мама, рисуя себе глаза, и, раскрыв на последней странице англо-русский словарь, принадлежавший папе, принялся за работу. Провел сверху вниз прямую линию, потом две косые, и получилась буква К. Дальше дело пошло быстрее. О, правда, вышла квадратная, не как у мамы, а Д мало отличалась от А, но главное было побыстрее добраться до противной буквы. Добрался, закончил, побежал к родителям, по дороге вспомнил про восклицательный знак, вернулся и нарисовал его. Влетел на кухню, снова нарушив родительское уединение, и предъявил свой труд. Он гордился написанным, ему нравилось, что буквы Р возвышаются над остальными буквами, словно флаги над забором. Первой читала мама. С недовольным видом, как показалось Косте, она передала словарь папе.

– Вот это да! – воскликнул отец. – Как это предусмотрительно – составить завещание в четыре года. «Кагда я умРу пахаРаните меня ва дваРе!»

Он засмеялся, мама тоже засмеялась облегченно, как будто папин смех был объяснением всего, что она не могла понять.

7
{"b":"655365","o":1}