Это спасло бы его, а возможно, и не только его.
Ведь дома в это время был ад. Бабушка умирала, дед как будто умирал вместе с ней, отец с матерью не замечали друг друга, почти полностью уничтожив то, что люди называют «мы», а шестилетний Димка никак не мог свыкнуться с происходящим и всё спрашивал что-то у отца, у матери, у деда, у бабушки, у брата. И совсем не улыбался.
С консерваторией было покончено. Мириться с предательством педагогов он счёл для себя невозможным. У него был шанс стать первым на том конкурсе Чайковского 1974 года, а в итоге победил Андрей Гаврилов, который ничем не лучше его. В знак протеста Арсений перешёл из консерватории в Институт Гнесиных, где его приняли чутко. На первом зимнем экзамене он отыграл изумительно. Сломанные косточки на пальце хоть и срослись не совсем так, как надо, но это ни на йоту не сказалось на качестве исполнения. Он всё чаще занимался не дома, а в институте по вечерам. Домашняя обстановка не располагала к сосредоточению.
Через четыре года опять планировался конкурс Чайковского. А вдруг? Конечно, неконсерваторцев туда допускают крайне редко. Однако бывают же исключения.
Во время отчётного концерта их класса в Большом зале института случилось непоправимое, проглотившее все его надежды. Когда он поднял руки к инструменту и приготовился взять первые звуки Четвёртой шопеновской баллады, его настигло видение: он поднимает крышку правой рукой, а она падает ему на левую, производя хлюпающий хруст костей. Там, где он находился в данный момент, за инструментом, его как будто не было, всё его существо переносилось в тот ужасный день перед первым туром того проклятого конкурса. А внимающая и ждущая музыки публика превратилась во враждебное полчище.
Он, как во сне, поднялся и под изумлённый гул ушёл за кулисы.
Невозможность, несовместимость, бессилие.
Немота!
Ад!
С этим он больше не справится.
Как ему было стыдно перед профессором Бошняковичем! Тот так надеялся на него! Так поддерживал! Столько вкладывал! И что?
Теперь он, Арсений Храповицкий, концертмейстер Ленинградской филармонии. Выступает с вокалистами и весьма востребован в этом качестве.
Когда аккомпанируешь, страх исчезает. Крышка не падает, поднимается над струнами как парус. Солист защищает тебя, вызывает огонь на себя.
А стоит только помыслить, что он на сцене один, внутри всё словно заливается бетоном и этот бетон в мгновение достигает кончиков пальцев.
А если на сцене поставить не рояль, а пианино? В каком-нибудь малюсеньком зальчике? Нет. Не помогает. Крышка существует не в реальности, а в его голове.
Милый дед! Он, конечно, ещё верит, что всё исправимо и что ему ещё доведётся услышать игру Арсения с большой сцены.
Давно не болтали с ним по телефону. Последний раз он сказал, что мать вышла на пенсию и теперь всё время дома. А говорить они могли, только если в квартире на Огарёва никого не было! Дедушка! Ему-то за что всё это? Может, повидаться в Москве только с ним? Как-нибудь выманить его из дому?
Эх, Димка вырос, наверное. Помнит ли он своего старшего брата? Арсений никогда не спрашивал об этом у деда.
Переворот на другой бок ничего не изменил. Вряд ли скоро удастся уснуть. А отец сейчас лежит на жёсткой казённой койке, один, в какой-нибудь ужасной больничной одежде. Ему наверняка холодно. В сознании ли он?
Перед самой Москвой он куда-то провалился. И в этом тёмном провале было тяжело дышать, что-то цеплялось то за руки, то за ноги.
1948
Майор МГБ Аполлинарий Отпевалов очень любил жизнь. Но любовь эта не была слепа. Его гедонизм отличался избирательностью. Возможность влиять на судьбы людей, изменять натуры, внедряться в психику, играть чувствами, давать и отнимать у них надежду уже не будоражили, как раньше. Больше его заводило другое: он считал себя человеком исключительно удавшимся и каждым своим житейским движением любовался, иногда тайно, а то и явно. Он – из избранной касты. И никогда его не занесёт в стан тех, кем помыкают, кто не более чем фигуры под руками и мозгами гроссмейстеров. Таких, как он.
Он ликовал, выходя из большого серого ведомственного дома МГБ в начале Покровского бульвара, зная, что некоторых его обитателей скоро уведут отсюда под конвоем; он преисполнялся гордости, заходя в свой кабинет на Лубянке, будучи уверенным, что в нём сходятся концы многих людских судеб и только у него есть право ими управлять; ему нравилось быть душой компании сослуживцев и в то же время втайне иметь их жён; он с образцовым лицемерием посещал концерты советской музыки и видел перед собой не музыкантов, а их досье, при этом размышляя над тем, как эффективней использовать тот конфуз, что еврейчик Лапшин оказался не в том месте и не в то время и теперь едва жив от страха; он восторгался тем, как скрипит перо по бумаге, когда он пишет отчёты начальству, он был удовлетворён тем, как пахнут его жена и сын Вениамин, в этом году поступивший учиться на врача.
Но та операция, которую он сейчас разрабатывал, доставляла ему самое большое наслаждение. Он полагал, что она может войти в историю спецслужб и её будут изучать в специальных чекистских школах как идеальный пример использования сложившихся обстоятельств на пользу общему делу. Конечно, композитор немного спутал карты, но он уже придумал, как это использовать. Среди музыкантов столько агентов и осведомителей, что они легко провернут с Лапшиным всё, что им будет велено. А тот будет молчать. Таким легче терпеть и страдать, чем рисковать. Ведь может быть хуже, уверяют они себя. И не только им может быть хуже. Это благородство? Или трусость. Интеллигенты на такие вопросы отвечать не любят. Хотя их никто и особо не спрашивает. Интеллигенты нужны для ассортимента.
Абакумов будет доволен. Главное – только всё довести до конца самому, никого не подключая. Операция строгой секретности.
Все исполнят свои роли. Он их им распишет до тонкостей. Но они ни на секунду не усомнятся, что действуют сами, исходя из своих побуждений, желаний, рассуждений.
Хорошо, что композитор после операции выжил. Для его замыслов нужны живые. Про умерших, особенно по его вине, он забывал сразу. Покойники мешают любить жизнь.
1985
Каждому из четверых сидящих за столом в гостиной на улице Огарёва было что скрывать друг от друга. Светлане – свою давнюю, так много изменившую в её жизни связь с Волдемаром Саблиным; Льву Семёновичу – непрекратившееся общение со старшим внуком и зятем; Димке – свой нарастающий страх оттого, что Арсений случайно встретится с Аглаей Динской, которая с девочек влюблена в него и за эти годы, очевидно, его не забыла; Арсению – знание того, что причина катастрофы их семьи вовсе не в том, что отец подписал то письмо против Сахарова и Солженицына.
Если бы сейчас с ними рядом сидел Олег Храповицкий, он, пожалуй, претендовал бы на титул того единственного, кому нечего таить.
Но отец сейчас лежал после инфаркта в реанимации Бакулевского института. Без него семья не восстанавливалась. Не хватало последнего фрагмента пазла, дающего наконец возможность разглядеть, что задумывалось изобразить.
– Поди поспи. У тебя глаза красные. Я постелю тебе у себя… – сказала Светлана Львовна, глядя на бледного и уставшего старшего сына.
Арсений согласно кивнул, поскольку сон уже не мог больше ждать и наступал из тёмной своей глубины всё грозней и настойчивей.
«У себя», как понял Арсений, означало в бывшей супружеской спальне мужа и жены Храповицких.
– Дать тебе пижаму?
– Спасибо. Не надо.
Как бы люди ни бегали от себя, сон всё равно настигнет их.
Арсений заснул почти сразу же.
Оставшаяся бодрствовать троица принялась вполголоса обсуждать происшедшее.
Часть третья
1948
Сначала Шура Лапшин не надеялся выжить. Потом не мог представить, как он будет жить с третью желудка. Затем не переставал дивиться, что на смертном почти одре обрёл женщину всей своей жизни. Жизнь его после операции так сильно отличалась от прежней, что он никак не предполагал, что 1949 год он встретит с теми людьми, с которыми не собирался не то чтобы праздновать Новогодье, но и когда-либо видеться. Ведь все они несли на себе коллективный отпечаток его беды, которую он всеми силами пытался избыть.