И тут до наших ушей доносится глухой далёкий голос, источник которого определить мы не можем.
«Ваш час пробил. Вы готовы вернуться домой. Курс лечения завершён, вирус в вашей душе уничтожен. Вы исцелены от тяжёлой болезни, полностью очищены от скверны человеческого существования. Теперь вы свободны. Стена ждёт вас. Ступайте!»
Мы молча поднимаемся и покидаем это обиталище духов. Идём не назад, в деревню, а вперёд, туда, где за чёрным безмолвием леса высится громада Стены.
Годы очищения позади, впереди — настоящая жизнь, полноценная, свободная, чистая. Вперёд, только вперёд, назад пути больше нет…
Вот и Стена. Прямо перед нами — отверстый зев грота, уводящий в недра бетонно-кирпичной кладки. Мы смело шагаем в темноту — и Стена тут же смыкается за нашими спинами. Я вижу, как задорно светятся в темноте огоньки глаз Марии, слышу восторженное сопение Медвежонка. Они — со мной, мы — едины. Мы — счастливы. А впереди — едва различимое пятнышко чистого голубого неба…
4
Из небесной выси льётся звонкая песнь жаворонка. Я задираю кверху косматую морду и приветливо машу Солнцедару лапой. Маленькая пичужка лихо пикирует вниз и мягко садится на ветку возле меня. Я рад, что снова могу внимать его утреннему пению.
Слышен треск ломаемых сучьев, из кустов появляется очаровательная медведица — моя супруга, моя Мария. Густая шерсть на ней лоснится под лучами ласкового солнца, чёрные бусинки глаз весело приветствуют меня. Взяв друг друга за лапы, мы идём к реке — туда, где резвится наш сын. Он уже успел обзавестись друзьями, этот мохнатый непоседливый медвежонок, но больше всего сдружился он с двумя резвушками-стерлядками, Русалочкой и Машенькой, юркими беззаботными рыбёшками. С ними Медвежонок готов плескаться и играть от зари и до зари.
Из кустов на мгновение показывается угрюмая волчья морда — и тут же исчезает. Вольф Вольдемарыч всё тот же: одинокий волк, старый бирюк, рыщет он, чаще безлунными ночами, в поисках добычи, нагоняя страх на лесную мелочь. Едва завидев его, Васька и Ванька, прижав к спинкам трясущиеся ушки, верные своей пугливой заячьей натуре, уносятся на самый край света — только пятки сверкают. Лязгнув голодными зубами, несолоно хлебавши, Вольф Вольдемарыч убирается восвояси, в своё волчье логово.
На наше семейство он покушаться не смеет — не по зубам ему медвежатина.
Иногда, продираясь сквозь цепкие заросли орешника или бузины, выхожу я к лесной поляне, густо заросшей диким подсолнухом. Залегаю в уютной ложбинке, на самом краю поляны, и жду гостей… А, вот и они! Небольшими стайками слетаются на поляну юркие воробьи, усаживаются на головки подсолнухов и начинают своё птичье пиршество. Семя ещё не созрело, да и достаётся оно с трудом, однако воришек это не останавливает — только шелуха летит из-под их крохотных клювиков. Шелуха и нескончаемый поток пустых птичьих сплетен. Что-то мне это напоминает, что-то из далёкого, давно уже забытого прошлого…
Когда же мне совсем одиноко, прихожу я к своему старому другу, деду Захару. Могучий дуб с густой зелёной кроной, он высится над своими более низкорослыми соседями, а в тени его ветвей даже в проливной дождь остаётся сухой островок. Я сажусь, приваливаюсь лохматой спиной к шершавому стволу, а он нежно овевает меня своими жёсткими резными листочками — и мы беседуем, долго, безмолвно, тихими вечерними часами, когда мир готовится отойти ко сну, когда звёзды кажутся доступнее, когда сама жизнь становится мудрее…
Апрель-июль 1999 г., Москва.
Возврату не подлежит
— Вы уверены, что хотите знать правду?
— Да.
— Надеюсь, вы понимаете, что я делаю это в нарушение своего долга?
— Да, понимаю. Вы можете отказаться. Однако я хотел бы получить ответ. Мне необходимо знать правду.
— Хорошо, вы узнаете правду.
— Говорите же!..
— У вас нет ни малейшей надежды.
— Сколько?
— Две недели.
— Две недели…
— Увы, на большее рассчитывать не приходится. Это крайний срок. Через две недели наступит конец. Вы слишком поздно обратились ко мне. Слишком поздно.
— Ошибка исключается?
— Ошибка исключается. Мне очень жаль…
Он словно выпал из окружающей его реальности. Плыл сквозь пространство, не чувствуя ног, тела, биения сердца, стремительного бега времени, собственного «я». Его окутывал вязкий и ватный кокон безвременной потусторонности, в котором не существовало ничего, даже его самого. Отсутствовали мысли, отсутствовала сама способность мыслить. Полная, абсолютная апатия. Пустота во всём, что некогда он считал самим собой.
Он двигался на автопилоте сквозь пышущий зноем воздух летнего города. Его выпотрошенная до последнего атома телесная оболочка пронизывала плотную людскую толчею. Удар был настолько силён (хотя где-то в глубине души он ждал его, не так ли?), что в миг сорвал его с привычной жизненной орбиты и зашвырнул в бездну невозможного. Хрустнула скорлупа внутреннего повседневного мирка, частица за частицей формировавшегося им на протяжении сорока пяти лет. Впереди был тупик, стена, за которой не было ничего. И никогда уже не будет.
Две недели. Срок, отпущенный ему жестокой судьбой. Рак. Последняя стадия. Какая-то вялотекущая форма, до сих пор почти не дававшая о себе знать. Он никогда не жаловался на здоровье и старательно избегал врачей, а редкие приступы гастрита переносил молча, втайне от жены и близких, справедливо считая, что повышенное внимание к своему здоровью — верный признак приближающейся старости. Так же скрыл он ото всех и появившиеся пару лет назад боли в пояснице. Однако в последнее время боли усилились настолько, что без медицинского вмешательства он уже обойтись не мог. Анализы показали, что метастазы уже оплели ядовитой сетью весь организм и успели поразить жизненно важные органы. Всё, конец.
Он не помнил, как добрался домой. Как сунул в рот таблетку фенобарбитала и забылся в тяжёлом сне без сновидений.
Вечером, когда вернулась с работы жена, он ей ничего не сказал. Не смог.
Осознание страшной участи пришло только на следующий день. Неимоверная тяжесть навалилась вдруг на него, скрутила, сдавила, объяла чёрным беспросветным мраком. Обезумевший от горя, он метался по квартире, сшибал по пути стулья, сметал цветочные горшки с подоконников, в кровь разбивал кулаки о бетонные стены. Страстное желание жить, поднявшееся из глубин его существа, рождало в душе бурное сопротивление той жуткой, безысходной действительности, которую ему навязали помимо его воли. Он не хотел принимать её, яростно гнал прочь, убеждал себя, что всё это — не более чем кошмарный сон, что стоит лишь захотеть — и он проснётся, сильным, здоровым, живым. Но рассудок твердил другое: это правда, жестокая явь, и никакой самообман здесь уже не поможет. Самообман бессилен против судьбы. Против рока. Против рака.
Почему, почему это случилось именно с ним? Ведь есть же сотни, тысячи, миллионы других людей, которых чаша сия минует, и они, как ни в чём не бывало, будут продолжать жить — уже после его ухода. Какая дикая, чудовищная несправедливость!
Бессилие… Полное бессилие — вот что он испытывал в эти часы. Он мог стенать и биться головой о стену сколько угодно, но изменить судьбу уже был не в силах. Это была чёрная, жирная точка, поставленная на его жизни. В конце его жизни. А конец уже не за горами: каких-нибудь две недели — и тьма навеки сомкнётся над ним, засосёт в своё ненасытное нутро. Он знал: там уже не будет ничего. И это было самым невыносимым.
Он чувствовал на своём лбу клеймо с пылающими словами «Возврату не подлежит». Клеймо смерти.
Он не мог оставаться в четырёх стенах: слишком они давили на него. Сунув ноги в сандалии, он быстро вышел на улицу. Прямо к дому примыкал небольшой лесок, безлюдный в этот будний пасмурный день. Над самыми кронами, едва не задевая их, плыли набухшие от дождевой влаги сизо-серые облака. Ветер рвал листву с деревьев, гнал обрывки газет и полиэтиленовые бутылки из-под газировки по гравию пустынных аллей, закручивал в крохотные смерчи дорожную пыль, песок, мелкие сучья и ветви. Погода явно не располагала к прогулкам. Но ему, отмеченному печатью грядущего конца, лучшего и желать было нельзя: природа дышала в унисон с его собственной мятущейся душой.