– Да здравствует Советский Союз! Трэяскэ Униуня Советикэ! – звучали призывы по радио.
– Ура-а! – кричали пехотинцы вместе с нами, бессарабцами, которые отныне тоже являлись частью народа единого Союза.
Красноармейцы продолжали шагать, и вид у них был совсем не триумфальный. Люди с каким-то напряженным вниманием вглядывались в лица воинов, словно надеясь увидеть своих близких. Возможно, многим казалось, что они узнают в них родных: сыновей, братьев, мужей.
Молодые женщины подбегали к солдатам и протягивали им фрукты, домашнее печенье, хлеб, сало, брынзу, бутылки с вином, банки с солениями и прочей снедью. У кого что было, тем и делились.
Не слышно было песен в строю. Все устали.
Война уморила всех.
Дедушка Николай долго стоял на краю тротуара и тоже внимательно всматривался в лица красноармейцев. Я был рядом и слышал, как он тихо не то говорил, не то спрашивал кого-то:
– Где-то наш Вася? Живой ли?
Вася – сын дедушки. Мой отец.
Потом, заметив, что я смотрю на него, сказал:
– Твой отец такой же солдат. Где он сейчас, кто знает…
В это время подошел взвод пехотинцев, которыми командовал совсем молодой рослый лейтенант. Чернявый, крепкого сложения, он, наверное, чем-то был похож на моего отца. Дедушка быстро снял с плеча торбу и достал из нее что-то завернутое в серую бумагу. Оказалось – это арбуз, небольшой, килограмма на три с немного сморщенной кожурой.
Какие могут быть арбузы в марте месяце? Оказалось, у дедушки – могут быть. Это был квашеный арбуз.
– Сынок, – протянул он арбуз офицеру. – Возьми. Я специально берег это к тому дню, когда придете вы.
– Спасибо, отец! – Лейтенант принял арбуз и крепко обнял дедушку.
Солдаты шли и шли, и их шествие было нескончаемым. А дедушка все стоял и стоял у обочины и все махал проходящим поднятой рукой, и я видел на его усах повисшие капли слез.
Шествие Красной Армии продолжалось…
От Васи, точнее, моего отца Василия Николаевича, долго не было вестей.
Но он был жив.
Выживает тот, кто настроился выжить
(Советская Молдавия, 1945)
Хотелось гулять, но мать не разрешала. Причина была простая: стояли сильные морозы, совсем не характерные для наших мест, а у меня не было ни зимней обуви, ни теплой одежды.
Гулять очень хотелось. В последние дни непрерывно шел снег. Белым пухом укрыло наш двор, шелковицу, соседние крыши, деревья, улицу. Мир за окном изменился, что-то там происходило необычное и, наверное, интересное и веселое. Это было как праздник. Праздник настоящей зимы. Слышались разные голоса, среди них было много детских. А я сидел дома и был отрезан от всех радостей.
Наконец, мать раздобыла где-то пару яловых сапог. Сапоги были старые и окаменевшие от ветхости. Им было, наверное, лет сто, а может, и больше. Возможно, в них хаживал на турок один их моих прадедушек в те времена, когда молдаванами правил славный господарь Штефан чел Маре. Мама долго разминала их, мазала салом, отбивала поленом, чистила сажей. Сапоги были громадные, размеров на пять больше того, что мне было нужно, с загнутыми по-старинному носами, но выбирать не приходилось.
И вот мать начала обряжать меня для выхода на улицу. Из зимней одежды у меня было пальтишко, из которого я вырос еще год назад, да непомерно большая отцовская цигейковая шапка. На меня были надеты двое штанов, поверх рубашки мамин теплый платок, ноги вместо портянок замотали кусками тряпок и запихали в сапоги. А когда мать втиснула меня в пальтишко, несгибающиеся руки стали торчать в стороны, как палки. Вот так я был разодет.
Я напялил на голову шапку и вышел на улицу.
Было пасмурно, немного ветрено и морозно, но мне после прокисшего домашнего тепла поначалу показалось, что мороз небольшой. Снег был глубокий, и в своих востроносых сапожищах, как сказочный Иванушка-дурачок, я с трудом брел по целику, пока не вышел на дорогу, которая была немного наезжена телегами и санями. Воздух был колючий, но чистый, дышалось легко, и мне сразу стало радостно оттого, что я очутился в этом светлом и чистом мире. Хотелось прибавить ходу, попрыгать, помчаться галопом, однако неудобная одежда и непомерная обувь сковывали движение. Но все равно было хорошо.
На улице никого не было, и я побрел наугад, надеясь, что увижу кого-нибудь из сверстников.
Хорошо в такую погоду покататься с горы на санках, а по льду Реуцела – на коньках. У меня не было ни санок, ни коньков, но я надеялся, что на горке встречусь с кем-нибудь из ребят и меня прокатят. В конце магалы улица сворачивала к мосту, и там была довольно длинная и крутая горка, на которой копошилось несколько мальчишек с самодельными санками. Никого из них я не знал, поэтому сразу спустился к речке.
Там было веселее: на катке была настоящая куча мала. Несколько ребят постарше были на коньках, они солидно раскатывали по кругу, выписывая различные фигуры. Коньки у всех были, конечно, самодельные, сделанные из сосновых чурбаков с прибитыми снизу стальными прутами для улучшения езды. Среди катающихся были умельцы, которые могли выполнять такие фигуры, как скольжение ласточкой или пистолетом на одном коньке, скольжение задним ходом, и прочий «высший пилотаж».
Были на катке и мои знакомые – братья Морару и Жорка Баранец. Для них, так же как для меня, коньки были недоступной роскошью, но они вовсю катались на своих ботинках. Катание заключалось в том, что нужно было хорошо разбежаться и, посильнее оттолкнувшись, скользить по льду.
Между пацанами шло соревнование: кто дальше проедет по льду. Те, кто поопытнее, удлиняли путь разбега, начиная с берега. Они докатывались почти до противоположного берега. Я пару раз пытался разбежаться, но мне это удавалось не очень хорошо: я спотыкался, падал, на меня наезжали другие и тоже падали. Были, правда, и удачные попытки: иногда мне тоже удавалось что-то вроде разбега, после чего я несся по льду с огромной, как мне казалось, скоростью. Всё же здесь было, по крайней мере, весело…
Незаметно стемнело. На катке народу стало меньше, а потом и вовсе я оказался один. Я пару раз прокатился и хотел было тоже идти домой, но когда попытался подняться на горку, чтобы выйти на дорогу, ноги заскользили и я упал. Потом поднялся, опять попробовал идти, заскользил и опять упал. Я полежал немного, чтобы отдохнуть, но когда попробовал встать, почему-то опять упал. Полежал еще и с большим трудом встал. Ноги стали замерзать, потом холод стал проникать сквозь пальто, шапку.
Ноги почему-то держали плохо, к тому же я перестал их чувствовать. Теперь я просто стоял и не двигался…
Неизвестно, сколько бы я так простоял, если бы меня не нашла мать. Она схватила меня в охапку и бегом, напрягаясь из последних сил, понесла домой.
Дома она стащила злополучные сапоги, сняла многочисленные одёжки и начала растирать меня денатуратом и нутряным свиным салом – тем, что у нас было. Начали отходить от заморозки ноги и руки, я кряхтел от острой боли, но не кричал.
– Потерпи, потерпи, – приговаривала мама.
Потом она надела на меня сухую сорочку и штанишки, завернула в старый овечий кожух и положила на натопленную печь. Какое-то время мне удалось поспать, но к ночи начался сильный жар, все время хотелось пить.
А наутро сильно заболело горло так, что я не мог ничего глотать, и кружилась голова. Жар не спадал. Мама пробовала поить меня кипяченым молоком с медом, который принесла тетя Сеня. Ничего не помогало. Вдобавок начали болеть суставы ног и рук. Так продолжалось весь следующий день и ночь.
На третье утро дедушка Николай запряг в сани своего старого мерина Каштака и поехал в город за фельдшером.
Приехал фельдшер, очень большой и очень толстый старый еврей в белом халате, с мясистым в красных прожилках носом и отвислой нижней челюстью с редкими железными зубами. Помыв руки над тазиком, он попросил у мамы ложку и, прижимая этой ложкой мой язык, стал осматривать горло.