Впрочем, приют посреди этой пустыни отчаяния выглядел оазисом радости и надежды. И кормили ребятишек за оградкой явно лучше всех здешних детей, каких я только видел.
Облик дома нес на себе отпечаток арабского стиля, столь характерного для городов Африканского Рога – один этаж, плоская крыша, стены из высушенного на солнце кирпича, штукатурка и побелка как внутри, так и снаружи. Сквозь решетки на окнах пробивался солнечный свет. Ни стекол, ни штор. Стены снаружи в дырках от пуль. Ночью дети спали на тканых циновках, расстеленных от стены до стены на голом цементном полу. Как и вся Харгейса, насельники приюта жили без электричества – разве что временами случалось найти топливо для маленького генератора, способного запитать несколько ламп.
Водопровод отсутствовал, и работникам приюта каждый день приходилось искать, где купить воду. Туалетами служили дыры над выгребными ямами.
Ни разу в тот день (да и в любой другой) я не видел, чтобы хоть кто-то из детей выходил за ограду приюта. Весь их мир был сжат до этой крошечной территории – дом и дворик. В этом мире не знали игрушек. Книг тут было немного; бытовой техники, как и мебели, не было совсем. Но даже в таких пещерных условиях контраст между этим миром и внешним не мог быть разительней. Вне этих стен я видел омерзительный лик зла и последствия его сокрушительного удара по стране. А под этим кровом я нашел удивительно безопасное и счастливое прибежище, где улыбались, смеялись и играли дети.
* * *
В тот же день я отправился в свою первую «разведку». Это я просто красиво сказал, а на самом деле лишь прогулялся с владелицами приюта на городской базар – посмотреть, что купить на ужин детям. Еще я напросился к ним в компанию, ибо счел так: если моя организация намерена снабжать приют и оказывать помощь, то стоит узнать из первых рук, чем богаты местные лавки.
Если коротко: немногим!
Козлятина. Верблюжье мясо. Все, мясо кончилось. И бог его знает, на продажу ли растили и забивали скот, – или же местный фермер, помня, что нет худа без добра, освежевал самую отощалую скотину, то ли павшую от жажды или болезни, то ли случайно погибшую на минных полях.
Назвать это мясо хоть каким-то «сортом» не поворачивался язык. Дома, на ферме, я насмотрелся на убоину, и меня почти не тошнило при виде подвешенных над прилавками освежеванных туш, боков и окороков сырого мяса. Но когда хозяйки указали на козлиную тушу – ну, вроде бы козлиную, – и когда мясник, прежде чем отпилить тощую ногу, смачно, плашмя, хряпнул по куску ножом, разогнав целое облако мух, я содрогнулся и сглотнул ком, подкативший к горлу.
Приютским детям той ноги и на один укус бы не хватило. Так, картошку приправить. Картошку, мелкую и чахлую, мы купили у другого продавца. Еще купили горстку луковиц и пару усохших и скукоженных капустных кочанов. Вот такой и была вся наша бакалея – больше там просто ничего не продавали.
Позже я побывал и в других районах Харгейсы. И больше всего меня поразило не то, что я видел, – а то, чего я не видел. В городе, где жило семьдесят тысяч человек, я не нашел ни действующей школы, ни хоть какой-нибудь больницы, где бы пытались помочь страдальцам, умиравшим от болезней и голода.
Везде, куда бы меня ни приводили друзья, их рассказ звучал одинаково грустно: «Здесь была школа, вон то – бывший госпиталь; это был полицейский участок; тут некогда был магазин; там была спортплощадка…»
Этот рефрен звучал во мне словно эхом, а я все спрашивал себя: «Там, где столь многое, необходимое для жизни, только лишь было – можно ли все обернуть? Есть ли надежда на то, что здесь хоть что-нибудь будет?»
Я рос от города вдали
Теперь, вспоминая ту первую поездку в Сомали, я часто гадаю: о чем я, собственно, думал? Сейчас, как и тогда, тот опыт видится мне словно нереальным. Я был обычным сельским парнем из Кентукки, и в жизни моей не было и намека ни на странствия по миру, ни на жуткие страхи.
Я был вторым по старшинству из семерых детей. Наследие семьи не выстилало мне дорогу к счастью. Прежде чем оставить дом в восемнадцать, я всего раз выезжал за пределы Кентукки. Семья наша была бедной, но гордой: верность родным, честность, личная ответственность, решимость, самодостаточность, суровая трудовая этика – вот это в нас и растили.
Вспоминая прошлое, не знаю, смогу ли уверенно сказать, счастливым или несчастным было мое детство. Так-то я пахал как лошадь, и не было времени думать о том, счастлив я или нет.
От родителей и соседей я научился тому, что жизнь – это тяжкий труд и что счастье – это быть вместе с семьей и друзьями. Эти простые уроки служили мне много лет.
До нас с братом никто из семьи никогда не поступал в колледж. Отец работал в строительном деле; мать была домохозяйкой – иными словами, и швец, и жнец, и много кто еще. По вечерам в будни и по выходным мы возделывали свой маленький участок, бывший недалеко от дома, и конца этой работе не было.
Бывало, я неделями гостил у дедушки с бабушкой, маминых родителей. Ну как гостил – куда они, туда и я. Денег они не нажили и всю жизнь батрачили на чужих фермах: переезжали с места на место, трудились в поле, заботились о скотине да присматривали за участками на время отсутствия хозяев.
Мой самый обычный день выглядел так. Подъем в четыре утра, дальше – дела домашние плюс передоить вручную два десятка коров. Завтрак должен стоять на столе к шести. Потом иду на остановку, жду автобус – и он два часа, вихляя по дорогам, везет меня в школу. Весь день я торчу в классе, потом снова автобус – и новая двухчасовая одиссея по сельской местности туда, где в то время работают дедушка с бабушкой. Дальше ужин и, как можно раньше, сон. Мысль одна – лишь бы выспаться, ибо вставать до рассвета, а потом новый день в той же самой тягомотине. О чем мне было тревожиться с таким-то графиком?
Физической нагрузки нам хватало и в работе, но летом мы играли вместе с братом в Малой бейсбольной лиге – поразвлечься да поразмяться. А то как же! В «Пырейном штате» даже малышня сопливая всю зиму следила по радио за подвигами баскетбольных «Диких кошек» из Университета Кентукки. А на Адольфа Раппа, их легендарного тренера, многие местные вообще смотрели как на бога.
Да, кстати, о Боге. В нашем поселке о Нем говорили часто, и казалось, будто многие из наших с Ним, что говорится, «в близких». Но вынужден признать, у нас дома имя Божье поминалось намного реже и зачастую не столь благоговейно, нежели у соседей.
Родители мои не очень-то походили на усердных прихожан. Вернее всего их можно было застать на церковной скамье в воскресенье после Рождества или, может, на Пасху – и то лишь если мы, то есть дети, принимали участие в праздничной сценке. Нужно отдать должное родителям: нас они в церковь водили часто – будили рано по воскресеньям, наряжали в самое лучшее и везли в воскресную школу и на службу.
Подозреваю, что добросовестность, с которой нас каждое воскресенье доставляли в церковь, была вызвана не столько родительской заботой о нашем духовном окормлении и научении, сколько соблазном бесплатно сдать нас на поруки и пару часов в выходной отдохнуть от родительских обязанностей. Дома мы раз в год читали библейский рассказ о рождении Иисуса, да еще бывало, отец костерил грехи и недостатки знакомых «праведников», словно желая убедить нас и, возможно, себя в том, что наша семья не хуже других, а может, и лучше, а кроме того – в этом он совершенно не сомневался, – уж точно менее лицемерна. На этом духовные наставления исчерпывались.
Самому мне нравилось ходить в церковь и видеться в воскресной школе с друзьями по школе обычной. Мне даже нравилась утренняя служба, а особенно я любил хоровое пение: именно оно впервые пробудило во мне благоговейный трепет. Церковь отличалась от другой моей жизни – как правило, в лучшую сторону. Но она отличалась и от настоящей жизни.