Я сказал.
Бедный Петр Михайлович всему классу в журнале поставил точки. Мне же, когда до него дошел смысл моего ответа, он трясущейся рукой и в дрожании губ вкатил размашистый «кол».
Вот этот эпизод сейчас вспомнил Миша.
– Ну-ка, как там было «против ветра»! – в удовольствии расхохотавшись, стал просить сказать Миша.
– Так, против ветра! – отмахнулся я.
– Нет, ты скажи. Как сказал тогда! – потребовал Миша.
– Ты что-то хотел мне сказать без Сереги! – уклонился я от ответа.
– Ну и что ты за человек, Борис Алексеевич! В жуткой тьме торжества хама тебя просит друг посветить лучиком радости, а ты не хочешь! – недовольно, но стараясь в шутку, выговорил он мне.
– Не дам я тебе лучика радости. Ты мне что-то собирался сказать! – напомнил я.
– Да вот пропала охота! – сел Миша за свой письменный стол, посидел и вдруг предложил выпить. – Давай выпьем. У меня есть старый шустовский коньяк, то есть коньяк из твоих Персий-Армений. Тебе будет приятно. Смотри, вот! – он открыл секретер. – Вот, непочатая бутылка. Закуски я сейчас принесу!
– Миша, ты все-таки кто, кроме того, что писарь при адъютанте начальника гарнизона? – спросил я.
– Писарь при адъютанте председателя военного отдела исполкома совета рабочих и солдатских депутатов! – ернически поправил он.
– И кто еще, кроме этого? – снова спросил я.
– Ладно, ваше высокоблагородие. Выпьем, расскажу по порядку! – пообещал Миша и ушел за закусками.
Мы быстро захмелели и говорили много, но говорили без всякого порядка, пьяно полагая, что говорим исключительно в соответствии с логически выверенным порядком. Из того, что говорил я, вспоминать нет нужды – естественно, я говорил о Персии, о моих товарищах, о дороге через Туркестан, о казаках-бутаковцах, полегших на Олтинской позиции, но не пропустившей турок и тем способствовавших неуспеху турецкой операции по окружению нас под Сарыкамышем и Карсом. Когда я сказал об Элспет, Миша назвал меня дураком – это за мой отказ от предложения служить в британской армии. Он почему-то вспомнил местных англичан Ятесов, инженеров и владельцев заводов, мне по детству более известных как владельцев писчебумажных магазинов, в которые я всегда входил с редкостным трепетом и абсолютной завороженностью обилием письменных принадлежностей. С этим трепетом мог соревноваться только мой трепет перед воинской казармой в ожидании, когда откроются ворота казарменного двора и на миг мне покажут, как я полагал, воинскую службу – не шагистику солдат-новобранцев на плацу Сенной площади, а саму службу, сам, окутанный военной тайной и от того необычайно иной, чем во всем городе, порядок жизни военных людей.
– Ведь приехали сюда и живут здесь дольше, чем мы с тобой живем, и не считают себя по отношению к Англии сволочью! – сказал Миша о семействе Ятесов.
– Они обыватели. Они заводчики. Капиталу нет нигде границ, потому что капитал наживается без чести, а я русский офицер! – возразил я и даже сквозь пьяную дурь почувствовал стыд за спесь, с которой я это сказал.
– Ты, Боря, прежде всего истинный русский дурак! Поехал бы, и ничуть бы твоей невинности это не повредило! – сказа Миша.
– Моей невинности не повредило бы. А чести русского офицера – да! – сказал я.
– Возражение в два параграфа! Параграф первый. Такой, как ты, всей британской чести дал бы фору в сто очков! Параграф второй. Никакой чести вообще нет, а есть миф, сотрясение воздуха! – сказал Миша.
– Как нет чести? – взвился я.
– Так нет. Это выдумка умных людей, чтобы таких дураков, как ты, заставлять бесплатно служить их интересам и добровольно подставлять башку, нет, добровольно и с наслаждением подставлять башку под топор или чего там за их капиталы! – сказал Миша.
– То есть и за твои капиталы? – спросил я.
– И за мои тоже! – сказал Миша.
– В таком случае, не имею чести продолжать дружбу с вами, господин умный заводчик! – встал я.
– А ты имей честь продолжать! Ты не это, как ты нашему Петруше Лишнему ответил, ты не делай против ветра! Дружба – это закон природы! Я тебя люблю. И я имею право сказать тебе правду! А то подставишь башку по дурости, а будешь думать, что подставил за Россию, за государя императора! А мне потом с кем оставаться? Нельзя против ветра это делать. Ну, скажи ты это слово по латыни! – загородил мне дорогу Миша.
– У нас разные с тобой России, господин заводчик! У тебя Россия – капитал. А у меня Россия – честь! – зло сказал я.
– Ты, Борис, не просто дурак! Ты законченный дурак! А я тебя люблю, и я тебе говорю: нельзя против ветра. Дунула тебе судьба в задницу. Так ты расправь галифе парусом да и лети, куда она дует! – стал увещевать меня Миша.
– Судьба дует в задницу! – напомнил я.
– С чего она туда дует? – возразил Миша, видно, тотчас же и забыв сказанное. – Она дует по направлению! Тебе дунула по направлению. И ты скажи ей спасибо, ты в задницу ее расцелуй за это! Ты бы там у них стал первым лордом! В крайнем случае, получил бы за беспорочную службу поместье и жил бы остаток жизни в окружении своей Элспет с вашими совместными элспетятами русско-британского происхождения! Да ты бы им судьбу сделал, Боря!
– Смердит от тебя, Миша! – с прежним злом сказал я.
– А хочешь, я выведу тебя на британского посла, и мы это предложение тебе восстановим? – вдруг предложил Миша.
– Сделай меня абиссинским королем! – сказал я.
– А ты не умеешь любить, господин хороший! Ты себя только любишь и честью прикрываешься! – тоже зло засверлил меня взглядом Миша.
– Ну, уж славно, что не капиталом! – сказал я, вдруг почувствовав утреннюю приятность от воспоминания об Анне Ивановне. «Верно, так волнуется, ждет моего возвращения!» – подумал я.
– Как бы ты прикрылся тем, чего у тебя нет! – горделиво и, кажется, вместе глумливо констатировал Миша.
– А все-таки ты кто, а, Миша? – спросил я.
– Да никто! Я просто удачно подставил задницу под дуновение судьбы и, в отличие от тебя, этому не стал препятствовать. Но обо мне потом, обо мне как-нибудь потом! – опять ушел от ответа Миша.
– Ну и как бы ты вышел на британского посла? – спросил я.
– На самом деле выйти? – подхватился он, принимая мой праздный и пьяный вопрос за подлинный интерес.
– Никак нет! – резко сказал я.
Мы помолчали. Я подумал об Элспет и об Анне Ивановне. Как, с каким чувством я подумал об Элспет, сказать было трудно – коньяк стирал боль. А об Анне Ивановне я снова подумал с утренней приятностью – ждет и волнуется.
– Ну, а второй вопрос, с каким ты пришел? – вдруг вспомнил Миша.
Ни второго моего, ни какого-либо из десяти обещанных Мишей мне вспоминать не хотелось. Я промолчал. Заговорил сам Миша.
– Небось про лошадей спросить хотел? – с усмешкой посмотрел он на меня.
– Нет! – сказал я, хотя именно о них-то и было моим вторым вопросом.
– Какие там лошади! Падаль, а не лошади! Помнишь, у Бодлера есть стихотворение «Падаль»? Вот именно то и есть твои лошади! – сказал Миша.
– И что? – спросил я.
– Да судить надо твоих парковых! – снова усмехнулся Миша и как-то темно блеснул глазами. – Падаль, Борька! Кругом одна падаль, сплошь одна склизкая, вонючая падаль от самого верха до самого низа! И ведь не с этой поганой революцией она пришла, Борька! Она еще там расцвела, в наше время! Ты за своей серой шинелью, за своим мундирным сукном ничего не видел. А я повидал! Ах, как пахуча она была, эта падаль, Борька! Все эти властители наших умов и сердец, а вернее, властители нашей прямой кишки, все эти, эти… – Миша кинулся искать слово, а я почему-то подумал, что он назовет какого-нибудь политического лидера из тех, кто витийствовал перед войной, совсем, кстати, нас, военных, не задевая. Он же сказал иное. – Все эти Зиночки Гиппиусы, Таньки Щепкины-Куперник, Аньки Ахматовы! – кривясь и со злобой сказал он. – Ты помнишь, Борис? Хотя где тебе помнить! Ты небось в окопе сидел и зад пальцем вытирал, потому что больше нечем было, и у тебя ничего больше не было, кроме своего пальца, ни винтовки, ни снарядов! Так вот надо было вытирать вот этой всей падалью! – Миша открыл дверцу книжного шкафа и смахнул пачку книг. – Вот этой падалью! На, смотри, что они понаписали, пока ты искал, чем задницу подтереть! Смотри! Хотя, стой! Не замарайся! Я сам тебе покажу! Вот! – Миша в остервенении, будто хотел порвать надвое, открыл томик в черном корешке, столь же остервенело стал его листать. – Вот! Да где же она, тварь рыжая Зиночка!.. Черт! Не могу найти! Зато вот, пожалте вам Михаил Кузмин, известнейшее на весь Питер педро, ты, надеюсь, понимаешь, о чем я говорю? Вот он: «Испепеляйте, грабьте, жгите! Презренье вам в ответ – не страх! С небес невидимые нити Восстановляют падший прах!» Каков суконец, а! Восстановляют ему прах, педре! А дальше какие имена! Ты только послушай: Садовский, Мазуркевич, Бальмонт, Мейснер, Зарин-Несвицкий, Тэффи! – сплошь посконно русские имена, такие посконные, что какому-нибудь Мишке Злоказову остается только обозвать себя Майклом! Все взялись в ресторанах у Кюба сострадать и утешать! А вот еще Блок! Хочешь Блока – о войне? Изволь! «Но все – притворство, все – обман! Взгляни наверх! В клочке лазури, Мелькающем через туман, Увидишь ты предвестье бури – Кружащийся аэроплан!» А? Как тебе? Видел ты там, у себя, на фронте, в клочке лазури предвестье бури?… И это всё, – Миша швырнул томик, – это всё называется «Современная война в русской поэзии». – Он томик швырнул, но тотчас поднял его. – А где же все-таки тут была Зиночка Гиппиус! Ты помнишь ее это: «Вся ваша хваленая германская мощь русскому солдату навысморк!» Не помнишь? Ну да. Ты же в окопе сидел и эту мощь на себе терпел, пока она тут занималась лесбийской любовью! Повидал я их всех! Все – падаль! Как у Бодлера, «Полусгнившая, она, вверх брюхом, как продажная девка, раздвинув ноги, лежала! И источала на округу гной!» – кажется так! – он говорил с таким бешенством, что я увидел у него в углу губ белую накипь.