И вопрос мой имел смыслом то обстоятельство, что в той, нашей, еще государя-императора, армии в связи с падением стоимости рубля, то есть на так называемую дороговизну, полагались офицеру на отопление и приготовление пищи дровяные и на прокорм лошадей фуражные прибавки к жалованью, что в сумме у нас, в Персии, составляло две тысячи рублей, и соответствовали эти две тысячи примерно тремстам довоенным рублям. Их выдавали персидским серебром – по-персидски, манатами, а по-казачьи, как помнится, собаками, ибо казаки изображенного на монетах льва в насмешку приняли за собаку.
– А всякое офицерское пособие к содержанию на военную дороговизну отменено, господин хороший! – как бы с язвой ответил Миша и взглядом показал помалкивать.
Я и сам понял, что прапорщику военного времени, не состоящему ни в каких комитетах, следовало – как бы это сказать – быть поневежественней, что ли.
– Да-да! Непременно! То есть, как и положено! – замямлил я.
Миша и на это показал глазами молчать.
– Вот! – громко сказал Миша и подал мне еще один приказ. – Вот! Вам, как окончившему военное училище до первого мая семнадцатого, и согласно приказу из округа от вчерашнего дня, положен на замену один комплект обмундирования! О вас тут заботятся, понимаете, а вы тут нам что-то из области иллюзий – того! Все. Идите, товарищ военнослужащий!
Я пошел, он пошел следом, но якобы по своим делам, и в коридоре дал мне записку на имя заведующего гарнизонным магазином о разовой выдаче мне некоторых продуктов.
– Иди прямо сейчас. Говори, что от самого Крашенинникова, это наш адъютант, вот его подпись. Кое-что получишь из продуктов. К себе в парк пойдешь завтра. А сегодня, как все получишь, я жду тебя в гости. Сережка Фельштинский будет предупрежден и примчится на всех парах! – напутствовал он меня.
– Слушаюсь, господин писарь! – взял я под козырек.
Он, то ли не понял, то ли не принял шутки. Физиономия его снова напомнила мне, что его привычкой в гимназии было без особого разбора, кто перед ним, выворачивать из кармана крепкий и какой-то только ему свойственный кукиш. Я такой чести ни разу не был удостоен. Но другие имели возможность наблюдать этот кукиш довольно близко от своего носа.
– Откуда такая власть у тебя? – еще спросил я.
– Потом как-нибудь! – сказал он.
Уже стемнело, когда я с двумя сидорами – с обмундированием и продуктами – пришел домой. Иван Филиппович выкатился встречать меня во двор.
– Господи, обошлось? – выкрикнул он и в ожидании ответа раскорячился в герб России.
– Так точно, ваше сиятельство! – гаркнул я.
– Молчи, молчи, оллояр неземной! Молчи! Тут эти, прости, господи! – замахал он руками.
– Кто? – спросил я.
– Эти, разъязви их! – ткнул он рукой куда-то в сторону улицы, а потом в сторону дома.
– Неуж? – ничего не понял, но скорчил я рожу под сотника Томлина.
– Истинно! – понял он меня по-своему.
– Вот же едрическая сила! – снова под сотника Томлина сказал я.
– Не ходи! Айда у меня пересидишь! – попросил Иван Филиппович.
– Это нам с тобой для нашего чревоугодия! – скинул и подал я старику один сидор.
Он быком посмотрел на меня.
– Откуда? – глухо спросил он. Я не успел ответить, как он еще более глухо, совсем утробно выдохнул: – Неужто совето?
– Хуже, Иван Филиппович! – сказал я.
– Украдено принес? – тем же тоном спросил он.
– Да нет же. Все служебное. Я взят в военную службу! – перестал я ерничать.
– В совето? – снова и как бы даже с угрозой спросил он.
– В военную службу! – с нажимом и некоторой долей раздражения сказал я и вдруг спохватился.
Я спохватился на тот счет, что в пылу восторга от прекрасно устроенного моего положения я не дал себе отчета не только спросить, а и подумать о том, какая сейчас военная служба, та ли она, из которой меня уволили, или какая-то другая, сволочная, революционная. Иван Филиппович смотрел на меня в ожидании. Я признался, что не спросил про службу.
– А если совето, значит, антихристово, как вон эти! – показал на дом Иван Филиппович.
– Если совето, значит, мы не будем служить! – сказал я.
– Да тихо ты, Борис Алексеевич! Совсем ума лишился! Это тебе не в твоей артиллерии! Слыхом понесется в твое совето! – зашипел Иван Филиппович.
Я приложил палец к губам, мол, молчу.
– Это исть погодим! – показал на сидор Иван Филиппович.
– Почему? – удивился я.
– А если совето? – в язве спросил он.
– Иван Филиппович! Командир отличается в строю не только тем, что может безнаказанно громче всех пустить ветры, но и тем, что может строю подать команду их не пускать! – рассердился и опустился я до солдатского фольклора.
– Понял! – действительно понял перебор в своем клерикальном рвении Иван Филиппович.
– Но кто все-таки там? Почему мне нельзя туда? – спросил я.
– Прозевал. Они прошли, а я прозевал. Все тебя высматривал, а тут бес попутал – прозевал. Но прошли и сидят тихо! Не ходи! У меня пересидим! – сказал Иван Филиппович.
Я отмахнулся и пошел к себе. Дом был гробово темен и тих. Я вошел в него и остановился, будто артиллерийская граната в казенной части. Дверь за мной пристукнула и как бы довершила впечатление. «Выстрел!» – сказал я себе и пошел наугад. Меня услышали. Из-под двери комнаты Ворзоновского брызнул свет лампы. Дверь открылась. Лампа высветила самого Ворзоновского и позадь него какую-то довольно встрепанного вида женщину, своей встрепанностью толкнувшего меня на мысль об их гнусном в темноте занятии.
– Имею честь! – с вызовом сказал Ворзоновский.
– Имейте на здоровье! – сказал я.
– Это, однако, немыслимо, в какое щекотное положение вы нас ставите! – с прежним вызовом сказал Ворзоновский.
– Пошли вон! – сказал я и закрыл за собой дверь.
– Вот видите! Вот и в прошлом разе они так же! Это, однако, против всего! Они себе позволяют, как официр прежнего царского времени! – закричал Ворзоновский на весь дом и, вероятно, уже обращаясь к своей встрепанного вида женщине, чуть сбавил тон: – А вы на них не влияете!
Я не расслышал ее ответа. Я услышал чернявого служащего продкома.
– А вы не позволяйте себе претензии на весь дом! – из своей, то есть бывшей моей комнаты крикнул он.
У меня родилось только одно слово: сволочи. Рубцы меня потянули влево. Я бросил сидор и шагнул к двери. Однако некогда отмороженные легкие не смогли схватить воздуха. Я сел на диванчик. За дверью Ворзоновский что-то закричал чернявому. Именно что он закричал, я не смог разобрать. Легкие никак не захватывали воздух. Я повалился навзничь. Я весь задергался в конвульсии. Воздух в меня не шел. Напротив, из меня пошел рык. Мне стало страшно, что я сейчас задохнусь. И мне стало мерзко, что я задохнусь, а эта сволочь Ворзоновский возликует. Омерзение ли, обыкновенный инстинкт ли – кто-то дал мне силы, а Господь надоумил упасть с диванчика на пол и не схватывать воздух, а как бы его из себя выталкивать, хотя он, кажется, и так шел из меня с рыком. После нескольких толчков я с протяжным стоном схватил маленькую и, как мне почувствовалось, какую-то кособоконькую струйку. Она рыбкой нырнула в меня. Потом нырнула вторая, третья – я ожил. Я сел на диванчик. В радости, что я это могу, я стал глотать воздух – не дышать воздухом, а именно его глотать, как глотают воду. Радость тотчас стала перемежаться коротко возвращающимся страхом перед тем, что если бы вдруг я задохнулся. В этот миг я глотал воздух сторожко, с опаской, что натружу легкие, и они откажут. Миг проходил, и я снова хватал воздух большими глотками, гнал его, как мне казалось, в самые мои закоулки.
Я слышал за дверью ругань. Кричал Ворзоновский, кричали женщины, кричал чернявый жилец. Я различал отдельные фразы. Но я не понимал их смысла. Мне было превосходно от того, что я дышу. Это было главным. Чернявый жилец кричал: «Вы все за собственность! Ваша платформа в жизни захватить собственность! А мы против!» И я понимал, что это о нашем доме. Но я этого не впускал в себя. Мне главным было дышать. Дышать мне было счастьем, моим одиноким счастьем, против которого все остальное было ничем.