Инна развернулась и, как умела, поспешила к дороге. Солнце шкурило кирпичи на клумбах, со стороны автобусной остановки летела бабочка. Ничего-ничего, время уже не обеденное. И выбор там ещё лучше, чем в ларьке. Инна улыбнулась. Тут сзади ударил пронзительный истеричный вой. Она обернулась – на неё летела свора грязных собак, на ходу не переставая нюхать друг друга. Инна ахнула и бросилась вперёд. Мимо замелькали сухие ели, подростки с бутылками, дома с рекламными вывесками, наконец в левый глаз влетело что-то блестяще-серое. Раздался скользкий металлический вой, гораздо громче и страшнее собачьего.
Инна стояла посреди дороги. В метре от неё гудел похожий на акулу автомобиль. Собаки разбежались от страха. Водитель, высунувшись, кричал что-то обидное. Инна в этот раз даже не выронила купюру. Не посмотрев на водителя, она зашагала дальше. Он гавкнул ей вслед и скрылся в акульем брюхе.
Показалась «Союзпечать», и Инна подумала, что надо будет купить маме газету на сдачу. В магазине было пусто и холодно, как в операционной. Наверное, потому, что здесь было целых три морозильника: один с пельменями, другие два – с мороженым. Инна приблизилась к прилавку. Продавщица, полная, с выкрашенной в жёлтый головой, трясла шипящий мужским голосом магнитофон, словно хотела вытрясти оттуда исполнителя. Инна попросила «Лакомку» – мамино любимое. Работница магазина взглянула на протянутую ей купюру и затряслась, как электрическая.
– «Лакомка» пятьдесят рублей стоит! Там ценник есть, между прочим!
Инна часто и растерянно заморгала. Продавщица вновь взялась тискать пластиковую шарманку. Баритон шипел о женском одиночестве.
– А давайте я заплачу, – девушка-покупательница в очень коротких шортах выложила на прилавок бумажки и протянула Инне «Лакомку».
Шипение усилилось, окончательно заглушив песню. Продавщица выругалась. Девушка попросила себе пива.
Счастливая Инна вышла на солнце. Мама проснётся, а тут Инна с «Лакомкой». Инна радостно зашагала домой мимо людей, собак и автомобилей. Через пятнадцать минут она заметила, что нет площади и елей и что, самое страшное, куда-то подевалась их с мамой кирпичная пятиэтажка. Постройки выросли и посерели, деревья поредели, а люди вымерли вовсе. Пальцы на правой руке слиплись вместе – это текло по ладони тающее мороженое. Где-то поблизости выли то ли собаки, то ли машины. Инна остановилась и, озираясь по сторонам, тихо позвала:
– Мама…
* * *
– Это вам ещё повезло, что я к сыну сегодня пошла. Творога такого хорошего купила, думаю – внучке отнесу. Они такой гадостью её кормят.
Евгения Степановна, застряв в проходе двери и колыхаясь холодцом своего тела, вещала уже минут двадцать. В окне было темно. Вода звенела из крана в раковину, у которой возился худой старик. Перед Инной стояла тарелка с дымящимися щами. Рядом в стеклянной пиалке лежала измазанная в шоколаде золотинка с липкими белыми комками – всё, что осталось от растаявшей «Лакомки». Инна не давала выкинуть. Старик протянул ей ложку.
– …Так я иду, а тут девочка навстречу (Вот хорошо, хорошо, Инна Ильинична, вы покушайте супчику. Он сытный) и говорит: бабушка тут чья-то потерялась, точно не из нашего двора. Ну, я смотрю – наша Инна Ильинична! Заблудилась!
Инна обхватила ложку изогнутыми морщинистыми пальцами и строго взглянула сначала на соседку, потом на мужа.
– И чего она так кричит? Пускай уходит! Ещё маму разбудит!..
Старик вздохнул и принялся домывать посуду.
Вера
Вера любила смотреть на мужчин. Щекотать, поглаживать, царапать их глазами. А чем они хуже картин или кино? В сто раз замечательнее – дышат, шутят, курят, бывает, ухаживают. Она щупала взглядом каждый сантиметр композиций их тел и рамок их одежды. От такого пристального досмотра даже самые опытные смущались и прятали от Веры глаза в нагрудные карманы.
Красоты в ней было мало. Невысокая, с тонким ртом, пухловатая. Зато из Вериных распахнутых глаз валил такой мощный столп счастья, что проходивший мимо не мог не зацепиться. Но, оказавшись рядом, боялись взглянуть ей в глаза – уж очень обжигала.
Вера смотрела не на всех подряд. Неряшливые, лохматые, низкие, узкоплечие, небрежно одетые – для неё не существовали. Они просто не отражались на хрусталиках её глаз. Этот оптический дефект сделался причиной крупных неприятностей. В первый раз Вера не заметила проходящего мимо вора в собственной, разумеется коммунальной, квартире. Хорошо, что Варваре Аркадьевне, одинокой старухе, похожей на ком мятого тряпья, приспичило тогда в уборную. На выходе из своей комнатушки она наткнулась на низкого, как ребёнок, домушника с тюком соседского добра и заскрипела на весь дом.
Во второй раз получилась совершенно уж неприглядная история. Вера не обратила внимания на сильно сутулого горкомовца, принёсшего свой помятый плащ в учреждение, где она работала секретарём. Горкомовец тихо прозябал в приёмной непримеченным целых восемь минут, на исходе которых он подбежал к Вере и принялся её материть. Она моргала широко распахнутыми глазами, пытаясь впустить в своё мировоззрение этого сильно непривлекательного человека.
Уволить не уволили, но сделали страшный выговор и лишили премии. Даже направили в прикреплённую к учреждению поликлинику – проверить глаза. Офтальмолог сказал, что не видел зрения лучше с 1917-го.
Вера плакала. Не из-за премии, а от стыда. Как можно в их великой стране всеобщего равенства так пренебрежительно относиться к людям? Подумаешь, мятый плащ и нехватка роста. Перед взглядом все равны.
Но с собой Вера ничего не могла поделать. Острые, блестящие глаза, словно блесна, цепляли исключительно породистый и ухоженный улов. Военный, инженер, врач, пожарный, журналист и многие другие – высокие, причёсанные, с иголочки костюмированные – показывали Вере галереи, кино, цветы, восхищение, заботу, любовь. Ей нравилось, что всем нужно и можно было любоваться. Она, всеядная от радости, пожирала глазами всё попутное: и великанское лицо Орловой на экране, и аппликацию белеющего во мраке лица рядом, и силуэтики гвоздик в своих руках, и темноту, обнимавшую всех в кинотеатре.
Несмотря на отряд просмотренных поклонников, ни с кем Вера не доходила до близости. Чувствовала, что все были не те. Она боялась не того, что она впервые почувствует, а того, что она впервые увидит. Лишение девственности представлялось ей именно таким визуальным процессом. Она часто думала, разглядывая себя в зеркале, что недаром природа сделала глаз столь похожим на лоно. Та же прорезь, те же волосы окоёмкой. Зрелище первого в Вериной жизни мужчины должно было вытолкать невинность из её зрачков.
Время мелькало. Вера жмурилась, уставая от постоянной экзаменации лиц и тел. Никто не годился, а ей стукнуло уже двадцать два года. Вере стало мерещиться жалкое, обречённое одиночество.
И вот, наконец, в поле зрения появился Юра. Он был так статен, опрятен и хорош собой, что Верины глазные яблоки налились густым изумрудным цветом. Она в три раза сильнее обычного лучила новому поклоннику очи и не могла с собой совладать.
Юра стал первым и единственным мужчиной, способным открыто смотреть ей в глаза, не пряча их под козырьком фуражки. Справедливости ради, стоит заметить, что так Юра глядел не только на Веру, но и на весь окружающий мир. Открыто, бесстрашно, уверенно, с намерением всё изменить. За это Вера и полюбила его.
Ещё до свадьбы она увидела то, чего боялась и хотела раньше. Всю ночь смотрела во все глаза так, что даже Юра смущался и бормотал: «Ну-ну, всего уже обсмотрела, хватит…»
После свадьбы жизнь и вовсе стала загляденье. Дали большую комнату. Юра ходил на службу. Чем именно он занимался, Вера не знала. Ей было не до того. Она наконец-то поняла, зачем природа наградила её таким работящим взглядом. Вера принялась с максимальным усердием следить за чистотой в доме, за Юриной формой, за питанием, за родившимся сыном Митей. Жизнь наполнилась смыслом – не упускать ничего из виду: ни жёлтых пятен на пелёнках, ни пыли на серванте, ни сбегающего за край кастрюли молока. Вера не думала идти на службу – она работала не покладая рук и глаз дома.