Иван метался, не зная, что ему делать: там, куда снесло Николая, берег был уже высок, и даже встав на колени, он не мог дотянуться рукой до брата, чтобы подать ему помощь. Вдруг сзади послышался конский топот; Иван обернулся: к ним скакал во весь опор один из людей, которых они услали от себя. На ходу сбросив кафтан, он соскочил с коня и, как был, в сапогах, прыгнул в речку. Николай уже ушел под воду; Прохор (Иван теперь узнал своего конюха) вытащил его за волосы, обхватил одной рукой за шею и, загребая другой и сильно болтая ногами, выплыл на место, где берег вновь становился отлогим и можно было встать. Иван уже прибежал туда, он принял брата у Прохора, подхватил под мышки и выволок наверх, на траву.
– А кобыла-то? – Стоя по колени в воде и тяжело дыша, Прохор озирался вокруг себя.
Кобыла была уже здесь; выпутавшись из подводных тенет, она плыла, кося безумным глазом; Прохор ухватил ее за повод и, с трудом выпрастывая ноги из топкого ила, вывел на берег.
Николай стоял на четвереньках, его рвало водой. Иван стащил с него мокрый кафтан и отдал ему снятый с себя тулуп. Брат стучал зубами, его трясло.
– Поезжайте вдвоем, Гром вывезет, – бросил Прохор через плечо: он осматривал кобылу.
Иван кликнул своего коня, вскочил в седло; Прохор помог княжичу усесться сзади.
– Баню велите, чтоб протопили! – крикнул он вслед.
Уже вечерело, и холод пробрал его до костей. Он снял с себя рубаху, выжал ее посильнее, снова надел, с трудом стащил выпачканные илом сапоги, растер себе ступни пучком травы, кое-как обтер другими пучками дрожавшую от пережитого ужаса кобылу, надел в рукава кафтан, подозвал свою лошадь, приторочил сапоги к седлу и поскакал в деревню, ведя кобылу в поводу.
Прасковья Юрьевна с дочерьми и сыном вышла на улицу встречать мужа с охоты. Две девки вели ее под руки; она шла медленно, переваливаясь по-утиному. Екатерина охотно осталась бы в избе, но там было смрадно и душно.
У околицы уже маячили две одинокие женские фигурки: Наташа со своей мадам поджидала дорогого друга.
На дороге показалась кавалькада, и скоро по единственной деревенской улице уже скакали охотники с собаками; дети и девки приникли к окошкам или смотрели в щелочку из сеней.
Алексей Григорьевич был доволен: у его седла болталась притороченная за шею лисица, выбравшаяся на свою беду мышковать; Александр, ехавший рядом с отцом, заранее предвкушал свое торжество, когда покажет сестрам, вечно над ним трунившим, двух зайцев, которых он сам затравил и заколол. В глубине души ему хотелось, чтобы и Наташа ему подивилась, но он почему-то боялся себе в этом признаться.
– Ахти, Господи, извозился-то как! – всплеснула руками Прасковья Юрьевна.
– А чего ж ты хотела, матушка, в брызги на охоту ездить – это тебе не по паркетам туфлями шаркать! Вели мне чистую одежу подать, да русскую – полно в немецком тужиться, русскому человеку в русском сподручнее!.. Чего скривилась, аль неверно говорю?
Последняя фраза предназначалась старшей дочери. Екатерина промолчала, стиснув зубы и полуприкрыв глаза. Как же она ненавидела сейчас отца, его самодовольный вид, обвислые щеки с красными прожилками, влажный рот со скверными зубами, злые колючие глаза!
Прасковья Юрьевна двинулась обратно; Александр украдкой оглянулся на Наташу, растерянно перебегавшую взглядом с одного охотника на другого, и пустил коня вскачь. Улица опустела, остались только две одинокие женщины.
Где-то в горле у Наташи свернулась комочком тревога, которую было ни проглотить, ни выплюнуть. Солнце зависло над кромкой леса, в последний раз показывая себя миру во всей красе, и облачко, вздумавшее прошмыгнуть мимо него, вспыхнуло и закраснелось. На кусте гомонили воробьи, но вот и они вдруг вспорхнули и разом умчались куда-то всей стаей, как будто там что-то случилось. Наташа невольно проследила за ними взглядом. Где Иван? Что с ним? Почему он не приехал со всеми? И почему всем как будто нет до него никакого дела? Холодный влажный ветерок мазнул ее по лицу; Наташа до боли в глазах вглядывалась в даль, вцепившись озябшими руками в прутья плетня, за которым простиралось ровное поле с прожилкой дороги, и ей показалось, что она осталась одна на всем белом свете. «Ванечка! – шептала она. – Ванечка!»
На дороге показался всадник; дробный конский топот звонко раздавался в вечерней тиши. Еще несколько мгновений – и конь поравнялся с женщинами; на нем были два седока.
– Что? Что случилось? – вскрикнула Наташа.
Иван придержал коня, заплясавшего на месте, указал на брата, сидевшего позади:
– Вот он мне жизнь спас, молитесь за него! – и ускакал.
Наташа ахнула, прижав руки к груди, а потом подобрала подол и побежала что есть мóчи следом. Она хватала ртом воздух, ее душили рыдания, но одновременно ей хотелось смеяться: жив! Жив!
Когда Прохор подъехал к избе, все уже знали о происшедшем. Отметив с удовлетворением, что над баней курится дымок, Прохор оборвал расспросы четырех обступивших его конюхов, велел мальчишке почистить его сапоги, а ему принести чирики и, отослав всех от себя, остался на дворе с лошадьми. Кобыла успокоилась и мирно жевала сено. Прохор расседлал ее и покрыл попоной. Настроение у него было хуже некуда: у кобылы порваны губы и копыто треснуло, перековать давно было пора. Вот ведь люди: ни ездить, ни ходить за лошадьми не умеют!
В это время Иван уже по пятому кругу рассказывал о дневном происшествии, каждый раз прибавляя новые подробности. Наташа ахала и всплескивала руками, немка повторяла «О майн Готт!» [2], Николай, разомлев от домашнего тепла и выпитой чарки, сидел на лавке, прислонившись спиной к печи и полузакрыв глаза, а у двери переминалась с ноги на ногу девка, присланная Прасковьей Юрьевной, которая наконец-то заметила исчезновение Николая. Ей было велено единым духом нестись обратно, если что узнает; она понимала, что за промедление будет таска, но так отрадно побыть вдалеке от охающей, вечно всем недовольной барыни, которой все равно не угодишь, что она стояла и слушала, стараясь запомнить побольше, чтобы красочным рассказом избавить себя от наказания.
В небе уже проступили звезды, только узкая полоска на закате оставалась светлой, и, если смотреть туда, казалось, что еще день, а стоит отвернуться – как есть уже ночь. Похолодало; кони иногда зябко вздрагивали всей кожей и шумно вздыхали. Открылась дверь избы, и на крыльце появилась женская фигурка, замотанная в платок. Постояв немного, чтобы глаза привыкли к темноте, она спустилась на двор и пошла к Прохору, гремя огромными чеботами и держа что-то перед собой обеими руками. Не дойдя нескольких шагов, фигурка остановилась в нерешительности. Это была девочка-подросток, круглолицая, со вздернутым носиком и длинной косой, кончик которой торчал из-под платка.
– Здравствуйте, – сказала она почти шепотом.
– Здравствуй, – буркнул Прохор.
– А я вам бражки принесла, для сугреву… Тятя баню пошел топить, но нескоро еще справит. Не простудились б вы…
Прохор повернулся к ней и оглядел с ног до головы. Она протянула ему глиняную чарку. Он выпил, утер рот рукой.
– Благодарствуй.
Девочка осмелела.
– Там барин такие ужасти рассказывает! – доверительно сказала она, принимая у него чарку и кутаясь в платок.
– Это они могут – рассказывать, – согласился Прохор. – Ты бы шла в избу, замерзнешь. Я-то теперь не пропаду, спасибо тебе.
Лицо девочки вдруг озарилось улыбкой, от чего она совсем преобразилась: на щеках обозначились ямочки, а глаза словно засияли изнутри. Прохор невольно залюбовался ею.
– Так я пойду, – сказала она. – Прощевайте.
– Будь здорова.
И когда она уже повернулась, чтобы идти, бросил вдогонку:
– Как звать-то тебя?
– Дуней, – ответила девочка. И тотчас поправилась: – Евдокией Мироновной.
Прохор усмехнулся и покрутил головой: ишь ты, Евдокия Мироновна!