– Ты всегда любила разбитной рок-н-ролл, – говорит папа, хватая маму за бедро, высоко-высоко, где такая игривость уже отдает откровенной похабщиной. Мама тоже хватает папу за бедро. Они смотрят друг на друга влюбленными, совершенно бесстыжими глазами, и вид у обоих донельзя глупый. Я громко откашливаюсь.
Родители прекращают домогаться друг друга у нас на глазах и опять оборачиваются ко мне.
– Если хочешь устроиться почтальоном, тут есть одна хитрость, – говорит папа со знанием дела. – Надо, чтобы тебя взяли на последний квартал. С октября по декабрь. Проработаешь три месяца, срубишь хорошие чаевые на Рождество, а в новом году, когда грянет самая холодрыга и хмарь, ты уже все – отстрелялась. В общем, ты поняла.
К несчастью, когда я на следующий день прибегаю на почту – чтобы воплотить в жизнь этот блестящий план, – выясняется, что эту хитрость знает не только мой папа: лист ожидания на вакансию почтальона заполнен до следующей весны.
– Если только ты не захочешь взять Уордсли, – говорят мне на почте с явным сомнением.
Уордсли – самый опасный квартал во всем городе. Три серые многоэтажки посреди пустыря, похожие на вилку с тремя штырьками, которая ждет, когда ее вставят обратно в розетку и эта мертвая зона опять подключится к жизни.
Ходят слухи, что в Уордсли кого-то распяли – натурально, приколотили руки бедняги гвоздями к доске и бросили его на заднем дворе городской больницы. Это то, что мы «знаем» о Вулверхэмптоне – точно так же, как «знаем», что человек по прозвищу Ковбой, который разгуливает по центру одетый ковбоем, приехал к нам из Америки; и что бородатый бомжара, живущий в палатке на круговом перекрестке на Пенн-роуд, так плотно там окопался, что городской совет распорядился подвести электричество к его палатке, чтобы человек мог смотреть телевизор и завести себе холодильник.
Вулверхэмптон – неожиданно интересное место для жизни, если знаешь, куда смотреть.
Лето проходит, а я все еще думаю, как бы мне разбогатеть. Торговлю кулонами со «счастливым четырехлистным клевером» пришлось свернуть, когда один из соседских детишек, купивших у меня амулет – это кусочек картона с четырехлистным клевером, приклеенным прозрачным скотчем, – решил его разобрать и обнаружил, что я взяла обыкновенный трехлистный клевер и припупырила к нему дополнительный лист. Мне пришлось вернуть деньги всем (шести) покупателям.
А потом в один невероятно прекрасный день в «Express & Star» появляется объявление: «Требуются дети – юные актеры для осенней постановки «Энни» в Городском драматическом театре».
Здесь прекрасно буквально все: это не только вакансия специально для детей – такое я вижу впервые, если не считать репродукций викторианских газет с объявлениями о поиске смышленых рукастых девчонок для работы в прядильных цехах, – но и вакансия прямо-таки для меня, поскольку я знаю мюзикл «Энни» практически наизусть.
Я беру газету и иду в сад.
Братья заняты нашим последним проектом – улиточной фермой. Это старый противень с высокими стенками, наполненный травой, землей и маргаритками, где живут наши улитки. У нас их больше тридцати, самых разных размеров. Мы отличаем их друг от друга. У каждой – свой уникальный характер. Каждая названа в честь одного из наших героев.
– Это Архимед, – говорит Люпен об улитке, которую он купает в старой жестянке из-под табака, наполненной водой. – Он мудрый советчик.
Архимед весь какой-то размокший и вялый. Видимо, он лежит в «ванне» уже давно.
Крисси тем временем готовит ножницы.
– Вы в жизни не угадаете, что тут написано, – говорю я, размахивая газетой.
Крисси хмурится:
– У меня операция в самом разгаре, а ты орешь под руку.
– Лесбиянка Дэннис и Герцогиня Йоркская болеют, – говорит Люпен, указав на двух улиток на дощечке.
– У них сцепленный рак, – говорит Крисси.
Я подхожу посмотреть. Похоже, у Лесбиянки Дэннис и Герцогини Йоркской и вправду «сцепленный рак» – они сцепились друг с другом, соединившись двумя непонятными белыми трубками. Крисси подцепляет их ножницами, эти трубки.
– Они уже были такими, когда мы пришли, – говорит Люпен. – Они так сидят три часа. Мы наблюдали.
Крисси закатывает рукава.
– Они не могут расцепиться! – говорит Люпен. – Они застряли!
– Тише, Люпен, – говорит Крисси. – У меня самый ответственный момент.
Он разрезает белые трубки. Улитки корчатся – довольно яростно для улиток – и прячутся в домики, испуская сердитые пенистые пузыри. Мы все облегченно вздыхаем.
– Они свободны! Улитки наверняка рады, – говорит Люпен и переносит их на ветку сирени, где много цветов. – Чтобы быстрее выздоравливали.
– Ну, что там у тебя? – говорит Люпен, деловито вытирая ножницы о штаны.
Улитки по-прежнему испускают агонизирующую пену.
– В городском драматическом ставят «Энни»! – говорю я, размахивая газетой. – Мы уже знаем все реплики! Лучше нас в Вулверхэмптоне «Энни» не знает никто! Нам обязательно надо пойти на прослушивание! Вы с Люпеном сыграете бедных сироток в приюте!
Крисси пристально смотрит на меня.
– Вы сыграете бедных сироток? – переспрашивает он. – Вы? А кого собираешься играть ты?
– Ну…
Выдержав паузу, я говорю:
– Энни.
Крисси рыдает от смеха. Я прямо чувствую, как звуковая волна его смеха разбивается о мое круглое щекастое лицо. О мою тушку – массивную, как у игрока в американский футбол. О мамин лифчик у меня под футболкой – он мне великоват, и пришлось немного его ушить обметочным швом («Шитье для девочек», 1979). Крисси не верит, что я сумею сыграть заморенную голодом, но неунывающую восьмилетнюю американскую сироту во времена Великой депрессии.
– Энни, – повторяю я твердым голосом.
– Мэнни, – говорит Крисси. – К едрене фене.
Но я знаю, что втайне Крисси сам хочет сыграть Энни. Вот поэтому он и смеется.
Все утро мы репетируем «Энни» в саду. Удивительно, но Крисси – тоже, хотя он уже такой взрослый. Он не только отлично справляется с ролью Пеппера, но и читает все реплики мисс Ханниган. Из него получается очень даже убедительная мисс Ханниган. В который раз я горжусь старшим братом. Мы репетируем как одержимые. Я твердо намерена поучаствовать в этом спектакле. Мы будем лучшей компанией сироток из всех возможных претендентов.
Мы делаем небольшой перерыв на обед – крекеры с сыром, которые мы едим, сидя на дереве, словно стайка взлохмаченных толстых птиц.
Потом мы еще репетируем до четырех пополудни, и я звоню в городской драматический театр.
Братья стоят рядом, слушают.
– Добрый день. Я звоню по поводу прослушивания на «Энни», – говорю я своим самым вежливым, самым аристократичным голосом, которым общалась с дяденькой, порывавшимся зарубить Бьянку топором. Это мой голос для «взаимодействия с людьми». Я надеваю его, словно шляпу в церковь, когда говорю с посторонними. – Нас пятеро. Целая труппа! Труппа Морриганов! От новорожденных до пятнадцатилетних! И с нами не нужно много репетировать – мы уже знаем все-все слова.
Я не буду рассказывать, как тетенька из театра сказала, что для участия в спектакле нужно предоставить сертификат о трехлетнем как минимум обучении в танцевальной студии, а также иметь большой опыт любительских постановок, и в этом смысле наша семейная труппа – никакая не труппа, а просто компания толстых, явно тронутых на голову детей, в связи с чем нам предлагается идти лесом.
– Могу вас уверить, что у нас большой опыт в любительстве, – говорю я, когда она упоминает «любительский опыт».
Она не смеется. Никто не смеется над моими шутками. Когда Билл Мюррей говорит что-то подобное, все рыдают от смеха. Жаль, что я не Билл Мюррей. Мне бы очень хотелось им стать. Я надеюсь, что во всех книжках об эволюции, которые я прочитала, все неправда, и я когда-нибудь эволюционирую в Билла Мюррея. Такой у меня план, один из трех.