Конечно же отмечался и день Ивана Купалы.[57]
Каждый весенний и летний праздник сопровождался молениями о дожде. Девушки водили хороводы, совершались обрядовые песни и пляски в священных рощах, дабы боги смилостивились и даровали полям обильные дожди.
Особыми днями считалась Русальная неделя, коя предшествовала дню Купалы. Каждый ведал, что русалки – души умерших утопленниц и удавленниц. Все они с длинными волосами до самой земли и все одеты в белоснежные сорочки без пояса. Когда идешь мимо реки, то заботливо осмотрись: именно здесь летом и обитают нимфы воды и полей. Сидят на плакучих ивах, березах, вербах и поют песни, веселятся, а то и почнут с визгом и хохотом кататься по земле. Скверно быть утопленниками и удавленницами, но от них в немалой степени зависит – быть или не быть орошенному дождем полю. Тут уж поневоле начнешь справлять русальный праздник. В каждом поселении всех девушек собирали на сонмище и выбирали из них самых красивых.
Почтенные старцы оплетали девушек зелеными ветвями, а молодые парни обливали из кадушек водой. Посельники вздымали руки к небу и восклицали: «Быть дождю! Быть дождю!»
День Купалы был наиболее своеобычным. Все посельники поклонялись воде и огню, а девушки метали в реку венки. В саму же купальную ночь парни и девушки разводили на высоких холмах костры, и, взявшись за руки, прыгали через огонь.
Самая ответственная пора приспевала для славян перед страдой. Еще два-три дня и нива готова для косовицы. Но быть ли в сусеках урожаю, заботливо взращенному натруженными руками оратая и вымоленному у богов? Он с трепетом глядит на небо, ибо день Рода – Перуна,[58] кой управляет грозой и тучами, может оказаться самым бедственным для хлебороба. Его немилость обречет мужиков-страдников на лютый голод, кой принесет смерть. В сей жуткий день в поселении не услышишь ни одной песни, не увидишь девичьего хоровода.
Посельники выходят к полям и истово молятся: отведи бог от нив зной, сильный дождь, град и молнию, ибо зной иссушит колосья, большой дождь собьет наземь созревшее жито, град опустошит поле, молния – спалит сухую ниву. После завершения молебна посельники приносят кровавые жертвы всесильному, грозному божеству…[59]
И вот в 988 году князь Владимир дерзко замахнулся на языческую веру.
Глава 24
И радость не в радость
Великий князь торжественно вернулся из Херсонеса в Киев. А город ахнул: что за диковина? Кто же это шествует впереди великого князя? Батюшки-светы! Смуглые чужеземные попы в рясах. (Таких видели в Ильинской церкви). Их – уймища. Несут свой чудаковатый крест. Куда, зачем? Что понадобилось князю Владимиру?
«За крестом несут большой короб, дорогой, не русской работы, убранный шитыми тканями».
Христиане (в Киеве их не так уж и много) бухнулись на колени. С чего бы это они? Один из христиан пояснил язычникам:
– В коробе мощи святого Климента, от коих всякие чудеса происходят.
Язычники ухмыльнулись: чушь несет иноверец. Какие такие чудеса могут идти от костей? Эк, заврался!
А затем приспело самое жуткое: Владимир повелел уничтожить языческих богов – «одних изрубить, а других сжечь».[60]
Скорбный вой загулял над старообрядческим многолюдьем. Многих обуял страх. Перуна – с серебряной головой и золотыми усами – привязали к хвосту белого коня, кой волочил идола с горы.
– О боги! – закричал один из язычников. – Да такой лютой казни подвергают людей злые печенеги. Берут в полон арканом и пускают коня вскачь. Не своими руками казнят. Не постоять ли нам за своих богов?
Клич дерзкий, бунташный. Ропот, сильный ропот пошел по рядам. Не дело удумал князь. Беду, несчастья накличет, разгневает всесильных богов. И радость не в радость. Многие глаза прячут, смотреть не хотят. Скорей бы по домам, подальше от срама, от вероотступничества.
Зашевелились, вскинули копья, закованные в броню дружинники. Притихло многолюдье. Мужи же княжьи принялись колоть Перуна жезлами.
Плач усилился. Бога, забранного ременной петлей, тащат в пыли по ухабинам Боричева взвоза. Кощунствуют над святыней княжьи молодцы! Серебряную голову, усы и уши золотые ободрали, а затем кинули бога в Днепр. Ох, и быть же беде!
Новые христиане хоть и сбросили истукана в реку, но в души их вселился страх: Христа-то они совсем недавно изведали, а с Перуном давно свыклись. Как бы он не вернулся?
Сам великий князь того опасался. Не случайно повелел:
– Не давайте приставать истукану к берегу, отпихивайте копьями! Оставьте Перуна за пределами Киевской земли и киньте за порогами.
Далече же идти за истуканом, тут и челны понадобятся. За порогами же славянских поселений не существует.[61]
Новоиспеченные христиане Киева были полны древних суеверий: они не дерзнули уничтожить Перуна, отдав его на волю тех же языческих богов. Обычай древний. Он сохранился и в православии. Старую, негодную, стершуюся или обгорелую икону не жгли. Считалось, что ее можно отнести на реку и, помолясь, пустить по воде. (Жив обычай и в наши дни).
Владимир еще намедни послал по всему Киеву бирючей – глашатаев, кои объявили его волю:
– Если не придет кто завтра на реку – будь то богатый или бедный, или нищий, или раб, – да будет мне враг!
Глава 25
Крещение
Чуть свет, а киевский люд уже засобирался к Днепру. Как не собираться, коль грозный князь на весь стольный град заявил:
«Кто не придет, – да будет мне враг!»
У кожевника Лукони Бобка – пять сыновей да три дочери. Жена, Маланья, ворчала:
– В экую сутемь поднялись. И чего это государь наш на старую веру замахнулся?
– Чудит князь Владимир, – хмуро вымолвил Луконя Бобок. – С дубинами его гридни на избу налетели и давай колотить. «Вылезай к Днепру христову веру обретать!» А ведь, кажись, совсем недавно князь повелел близ своего терема богов поставить, ныне же, будто шлея ему под хвост угодила. И до чего додумался? Священных богов на щепу рубит!
– Накажут его боги. Помяни мое слово, – молвила Маланья.
И впрямь. Веками молились на Перуна, Даждьбога, Велеса, Стрибога, Велеса и Макошу, а ныне боги не угодны стали. Да такое святотатство и в голову не втемяшится. Народ и не помышляет отшатнуться от старозаветной веры. Она своя, родная, от пращуров исходит. Никто и помыслить не мог, что заявится из ратного похода князь и тотчас повелит упразднить древнюю веру, «под корень срубить, как трухлявое древо». Нет, князь! Поганы твои слова, и сам ты опоганился, коль променял отчую веру на чужеземную, коя народу нужна, как слепому свеча. После твоих устрашающих слов весь Подол в смятение пришел. «Будешь враг!». Вот тебе и «Владимир Красно Солнышко!». Был, а ныне черной тучкой заволокло, коль свой народ врагом посчитал, как злого печенега. Всю минувшую ночь простолюдины метались. Князь не шутит. Допрежь богов изрубил, а дале и на ослушников с мечами и копьями может кинуться. Дело дошло до того, что многие подольчане решили бежать. Покидали на челны свои пожитки и со словами: «Уж лучше в бега, чем иноземной верой душу осквернить!» – скрылись под покровом ночи.
В немалой тревоге пребывали подольчане.[62]
А духовные лица еще с вечера приготовились к обряду. Они говели, засим отслужили литургию, а потом торжественно, с хоругвями и иконами потянулись к Днепру.
– Дабы всех из домов выгнать! – приказал Владимир.
Молодшая дружина постаралась. «И сошлось там людей без числа».
Согнали на Подол, под гору, на низкий берег, под кручей. По реке веет ладаном: идет служба.
– Глянь на попов, – крутит головой Луконя. – Глянь на их лики. Смуглые, будто черт их дегтем вымазал. Чу, греки. А какие облаченья на себя напялили! Да за такое облаченье пять быков купишь.