Кирилл устало закрыл глаза. Хотелось спать и страшно хотелось курить. Опять какая-то авантюра… С тех пор, как Льош появился в лагере, какие-то месяца четыре собственно, вечно он о чем-то шушукается то с пинами, то с Энтони, составляя немыслимые планы побега, будто и не зная, что за все существование лагеря, сколько его помнят «старички», еще не было ни одного побега. Ни одного. А он… Прыткий больно. Впрочем, посмотрим, во что все выльется на этот раз.
Кирилл поудобнее примостился, чтобы полулежа, прислонившись к стене барака, можно было немного вздремнуть. Пока Голос не позвал обедать и не приказал строиться для отправки в Головомойку. Слева Лара вновь затянула свои всхлипывания и причитания, и он недовольно поморщился. Хоть бы кто-нибудь объяснил ей, что не виноват из нас никто, что она родить не может. На Земле были мы все люди как люди, даже некоторые семейные были, с детьми… А почему в лагере никто не рожает, так ты лучше у смержей спроси — им виднее.
Кирилл немного вздремнул, но тут опять ночной кошмар толкнул его в голову, и где-то внутри засосало, засвербило… Он заворочался и открыл глаза. Спросонья, по давно забытой привычке, толкнул соседа в бок и попросил:
— Дай закурить.
И увидел перед собой вытянувшееся, поросшее редкими волосами, грязное лицо Пыхчика. Глаза Пыхчика округлились, он начал медленно, не отводя взгляда, отодвигаться.
— Чего? — бабьим дискантом протянул он.
Кирилл встряхнулся и как следует протер глаза. Наконец-таки проснулся.
— Да нет, ничего, — хрипло успокоил он. — Это я так… Приснилось черт знает что. Да не бойся ты, не буду я плясать «святого Витта», не зашибу! Пора б давно уже знать, что пляшут только по возвращении из Головомойки. Закурить просто…
Пыхчик на всякий случай встал и пересел куда подальше.
— Тьфу, болван! — в сердцах сплюнул Кирилл и отвернулся.
На место Пыхчика сразу же кто-то грузно плюхнулся и стал тяжело отсапываться. В нос ударило кислым и затхлым, будто сел не человек, а шлепнулась груда гнилого тряпья. Кирилл недовольно посмотрел и увидел Микчу, взмокшего, как после марафонского бега, и астматически всхлипывающего. От него несло так, будто он дневал и ночевал в хлеву, причем непременно в самом стойле.
— Как мать родила, так в последний раз и мыла, — поморщившись, пробормотал Кирилл. — Правильно я говорю?
Микчу поднял осоловелые, навыкате глаза и медленно моргнул. Затем, все так же тяжело дыша, вытер лицо лохмотьями своей рясы.
— Чего?
— Чего, чего… Заладили, то один, то второй. Весишь ты, спрашиваю, сколько? Чего!
Микчу замялся, плечом снял каплю пота, висевшую на ухе.
— Не помяну… Давне бьило каки-то. — Он внимательно посмотрел на Кирилла. — А чего?
— Воняет от тебя, монах, как от тонны…
— Чего?
— Дерьма, вот чего!
Микчу неуверенно заулыбался — он не понял. Да и откуда ему понять, жил-то небось в веке пятнадцатом-шестнадцатом, еще до метрической системы мер и весов.
— У тебя закурить есть?
— Розигришь, да? — недоверчиво спросил Микчу.
— А!.. Кой там розыгрыш. Курить хочу — сил нет. — Кирилл отчаянно потянулся, зевнул и сел. — Жрать бы уже скорее давали, что ли…
— Тебе прямо в Головомойку не терпится, — насмешливо проговорил кто-то над самым ухом. Кирилл недовольно поднял глаза и увидел перед собой Энтони. «Старичка» Энтони, седого старого негра, выдернутого смержами с Земли бог знает какого года одним из первых (разумеется из людей — пины тут были уже до того) и брошенного сюда, в этот лагерь, в эту дробилку человеческих душ, нечеловеческую круговерть. Он жил в лагере дольше всех, знал о нем больше всех, его одежда давно обветшала, износилась, и теперь на нем было лишь только какое-то подобие набедренной повязки, но, тем не менее, он, в отличие от многих, не потерял себя, не ушел в себя, не закопался, как страус, в самом себе, а смог собрать, сплотить, как-то организовать этот разноплеменный, выуженный смержами из разных веков Земли человеческий экстракт, и, можно сказать, что только благодаря ему, его уму, его организаторским способностям, его активной инициативе, наконец, просто его природной доброте и человечности, чудом уцелевшим в столь нечеловеческих условиях, люди в лагере еще не потеряли способность быть людьми.
— Здравствуй, Кирилл, — поздоровался Энтони и сел на мох рядом с ним.
Кирилл кивнул.
— Ты что-то в последнее время осунулся, даже здороваться перестал. Ночью как спишь?
Кирилл вздохнул и принялся ладонями растирать задубевшее от дремы лицо.
— А никак я не сплю, — пробурчал он. — Вечером вроде бы засну, а ночью как кто толкнет — просыпаюсь, а в середке что-то сосет, сосет… Просто невмоготу. И курить страшно хочется, словно вчера бросил, а не черт знает когда.
Энтони помолчал, покивал головой.
— Это бывает, — успокаивающе сказал он. — Мне самому как-то целую неделю запах фиалок мерещился. В бараке — пахнет, в Головомойке сижу, читаю, так кажется, что все папирусные и пергаментные свитки нарочно пропитаны ароматическими маслами — до того разит. И не поймешь, то ли от запаха голова трещит, то ли от того, что из нее все высасывают… Представляешь, даже в сортире мне фиалками благоухало!
Энтони явно пытался поднять у Кирилла настроение, и Кирилл кисло улыбнулся.
Микчу пододвинулся к ним поближе и принялся просительно заглядывать в глаза то Энтони, то Кириллу. Он определенно хотел что-то сказать.
— Ну? — сумрачно буркнул ему Кирилл.
— Чой-то я видел счас, а?! — смакуя, протянул Микчу трясущимися мясистыми губами. Чувствовалось, что его просто распирает от этой новости.
— Лохань с водой и мылом, — неразборчиво буркнул Кирилл и, демонстративно сморщив нос, отпрянул от Микчу.
— Не, правда! — выдохнул Микчу и, еще больше подавшись вперед, доверительно зашептал: — Вы знайоте, чьому смержи распустили нас усех? А я вот знайу!..
Кирилл только хмыкнул и передернул плечами.
— Ха! — Толстое лицо Микчу расплылось в самодовольной улыбке. — Таме, у углу, иде смерды растят новине бьяраке, новинькие явились. Зеленавы таки, главы треуглавы, глазы — бусины, а за глазами уси длинны и усе бегайут. А первы лапы длинны, много разов сломаны и усе како пилы с зубами!
Микчу говорил сочно, брызгая слюной, выкатив глаза, — где не помогали бедный словарный запас и устрашающая интонация, пробел восполняли живописная мимика и жестикуляция.
— Ага, — умно кивая головой подтвердил Кирилл. — А заглястцы жигурить димножил?
Микчу осекся, недоуменно захлопал жидкими ресницами.
— Чего?
— Жигурить, спрашиваю, димножил?
— Перестань, — осадил Кирилла Энтони. — Шуточки твои сейчас совсем не к месту…
Непонятно почему Энтони вдруг разволновался, даже лицо посерело. Он приподнялся, повертел головой, нашел глазами пеструю куртку Льоша и громко позвал. Льош все еще сидел на корточках среди пинов и оживленно пересвистывался с ними. Махнув Энтони рукой, чтобы немного подождал, Льош еще минуты две попересвистывался и только затем встал. Пины что-то просвистели ему на прощание, он коротко кивнул и направился к Энтони.
— Здравствуй, Энтони, — поздоровался он, подходя. — Здравствуйте, Кирилл, Микчу…
Льош поздоровался со всеми за руку, и руку Микчу чуть задержал в своей.
— Послушай, Микчу, — проговорил он, — я, конечно, понимаю, что условия в лагере, мягко говоря, не способствуют образцовому поддержанию гигиены. Но я тебе уже говорил, и мне хотелось бы, чтобы ты понял: чем меньше ты обращаешь на себя внимания, тем больше ты забываешь, что ты человек, а чем больше ты это забываешь, тем ближе твой конец.
Микчу насупился и, выдернув свою руку из руки Льоша, отвернулся к стене барака.
— Какой ты сердобольный, — фыркнул Кирилл. — Мне хотелось бы довести кое-какие факты до некоторых рьяных поборников гигиены, — насмешливо заметил он. — Так вот, в средние века среди христиан, а в особенности монахов, довольно распространенным явлением был обычай давать различные обеты, как то: ношение власяницы, пудовых гирь, прикованных как к рукам, так и к ногам, бичевание… А также, в частности, и строгое несоблюдение личной гигиены. Вы не находите, Льош что чужие убеждения нужно уважать?