Он рассказывал о войне, и для меня начиналась новая жизнь – пройденное им становилось как бы и моим прошлым. Готовя уроки на завтра, я предвкушал за этим нудным занятием, как, улёгшись в кровать, буду, пока не усну, воображать себя белым добровольцем, сжимающим в руках драгунскую трёхлинейку или американскую винтовку «винчестер», выпускавшуюся под русский патрон, или японский карабин «арисака». И то, и другое, и третье отец описывал мне до мелких деталей.
Из его рассказов об оружии я запомнил, что приклады русских трёхлинейных винтовок были из орехового дерева, что штык трёхлинейка имела четырёхгранный игольчатый. Что пулемёты «максимы» были зелёные, а пулемёты «кольты» – чёрные. Что сабля на поясной портупее вызывала к офицеру большее уважение, чем шашка на перевязи – пусть и в узорных ножнах.
Узнал я и то, что Англия поставляла в армию Колчака полупальто на меху кенгуру, изготовляемые в Австралии. Доставались они счастливчикам из высших офицеров – в основном же, оказывались в руках тыловых спекулянтов.
Отец хотел сохранить представления, мысли о том, за какое будущее он и его друзья пошли воевать летом 1918 года и как они воевали. Я должен был стать наследником, который воспринял бы всё то, во что отцу верилось, что ему помнилось и что скрывалось от других. Он передавал мне опыт пережитого, осмысленного, развивал меня, стремясь вырастить журналиста (а, может, и писателя), который даст жизнь услышанному. Он был мастером, а я подмастерьем. Обладая прекрасной памятью и талантом рассказчика, он в подробностях воскрешал передо мной эпизоды Гражданской войны с её участниками, выстраивал галерею замечательных портретов.
Если рассказы о детстве отца я слышал от него с моих ранних лет и изложил их здесь, то с двенадцати лет я стал слушать рассказы о его участии в Гражданской войне и о последующем. Всё это, вместе с тем, что идёт собственно от меня, я привёл и продолжаю приводить.
Какую делали жизнь
Отец, постоянно возвращаясь к борьбе белых с красными, рассказывал, как жили при коммунистах. Голод на недолгое время сменила сытость, которую дал нэп, затем потянулось недоедание, перемежаясь голодом. Режим держался на страхе расстрела. В народе ходило переиначенное «Яблочко»:
Эх, яблочко, куда котишься?
В губчека попадёшь – не воротишься.
Однажды отец прочитал по памяти тоже ходившее в народе:
Был царь, была царица,
Была рожь, была пшеница.
Посадили холуя –
И не стало ни …
Недоставало всего, чего в прежние времена было вдоволь, люди носили заплатанное старьё, и я услышал о любопытном случае на заводе «Красный Профинтерн» в Бежице. Приехавший на завод из Москвы высокопоставленный чиновник демонстративно расхаживал по цехам в рваных ботинках. Рабочих старались оболванить, показать им, будто и высокое руководство разделяет их нужду, но мало кто верил, что у московских чиновников нет нормальной обуви и одежды.
Гость выступил перед рабочими с речью, в которой повторял, что нехватка необходимого – это временное затруднение. О том же писали газеты. Люди же, поведал мне отец, тайком передавали друг другу обновлённый закон диалектики: «Всё течёт, всё изменяется. Остаются без изменения только временные затруднения».
Когда объявили об успешном выполнении первого пятилетнего плана, что оказалось ложью, загулял куплетик:
Кто сказал, что Ленин умер?
Я вчера его видал –
Без портков, в одной он кепке
Пятилетку догонял.
Отец рассказал о подковырке тех времён, направленной против начальства. От весьма распространённого слова «доклад» отнимали по букве: «Что делаем? Доклад. Что получаем? Оклад. Что ищем? Клад. Что провозглашаем? Лад. Что имеем? Ад».
В фойе кинотеатров можно было увидеть высказанное Лениным: «Из всех искусств для нас важнейшим является кино». Лозунг переделали: «Из всех даров для нас важнейшим является ярмо».
После убийства Кирова 1 декабря 1934 года в Ленинграде появилась острота: «Обычно медведь ест ягоду, а тут ягода съела медведя». Подразумевалось, что был снят начальник Управления НКВД по Ленинградской области Медведь, приговорён к трём годам (затем расстрелян), а возглавлял в то время НКВД Ягода. Кое-кто, разумеется, понимал: не Ягода «съел» Медведя, а Сталин.
Укреплявший свою власть Сталин развернул массовый террор. С середины тридцатых годов мой отец каждый день и, в особенности, каждую ночь ждал ареста.
Срыв и чудо
Отец говорил мне о процессе над так называемыми участниками «военно-фашистского заговора». Процесс проходил в июне 1937 года. Специальное Судебное Присутствие Верховного Суда СССР судило маршала Тухачевского, командармов 1-го ранга Якира и Уборевича, командарма 2-го ранга Корка, комкоров Примакова, Путну и прочих. Их обвинили в связях с фашистской Германией, в намерении захватить власть в СССР и расстреляли.
Эти деятели, считал отец, заслужили свою участь: заслужили тем, что на крови утверждали диктатуру коммунистов. Но у них, закоренелых поборников большевизма, не могло быть цели восстановить капитализм. И с Германией они, конечно, не сговаривались. Сталин устранил их, подозревая, что его могут сбросить с трона, хотя, по мнению моего отца, если бы такое и произошло, тирания большевиков никуда бы не делась.
Приблизилось 7-е ноября – 20-летие того, что называли Великой Октябрьской Социалистической революцией. Николай, младший брат моего отца, пригласил его к себе на празднование этого события. Папа знал, что сестра Фани, жены Николая, работает в НКВД. За несколько дней до визита отец начал внушать себе: «Следи там за каждым словом! Прежде чем что-то сказать, обдумай то, что скажешь!» Он предпочёл бы не ходить, но это навело бы на подозрение: «Советских праздников не признаёт?»
Младшая дочь отца болела, и жена осталась с ней дома. Отец минут десять стоял перед зеркалом, сосредотачиваясь на том, каким надо быть осторожным. Прихожу, рассказывал он мне, к Николаю, квартира уже полна гостей, тут и моя свояченица,
сотрудница НКВД. Все улыбаются, и я бодро улыбаюсь. Николай, охотник, рыбак, позаботился – на столе куропатки, рыба. Завели патефон, поставили пластинку:
С неба полуденного
Жара не подступи,
Конная Буденного
Раскинулась в степи…
У отца, по его словам, тут же возникло в сознании имя Примакова, который прославился, командуя Первым Конным корпусом Червонного казачества, а после июньского процесса был расстрелян. Отец и до этого думал о процессах над высшим руководством, подумал и сейчас: «На что Сталин напрашивается? Если в банде вожак возводит клевету на именитых урок и их убивает, другие поймут – и с ними он так же поступит. Они улучат момент и прикончат такого вожака».
Тут провозгласили тост за победу труда над капиталом. Я, рассказывал отец, выпил стопку, отправил в рот ложку ухи и будто со стороны услышал себя: «А Сталин — дурак!» Вокруг все как умерли, ни шороха. И пластинка, доиграв, смолкла.
«Я не то что опьянел от стопки водки и сказал такое, – объяснял мне папа. – Я перенапрягся, внушая себе про сверхосторожность, и у меня произошёл внутренний срыв». Чувствую себя, продолжал он, в каком-то провале: а, что-де теперь терять? И инстинктивно веду себя как ни в чём не бывало, спрашиваю Николая: «В уху ершей клали?» Он в ответ: «Сазан, лещи, окуни. Ни один ершишка не попался». Я говорю: «Соли не мешает добавить, перцу».
Выпили по второй, по третьей, все едят, а меня, говорит отец, словно не видят. Вернулся, вспоминает, домой и жду: сейчас за мной придут. В окно выглядываю, на порог выхожу: не едет машина?