Однажды, вскоре после восемнадцатилетия Андреаса Эггера (точной даты его рождения никто не знал, бургомистр просто выбрал один из летних дней, а именно 15 августа 1898 года, и выдал ему соответствующее свидетельство), за ужином из рук у него выскользнула глиняная миска с молочным супом, глухо стукнула, ударившись об пол, и разбилась. Весь суп с только что накрошенным в него хлебом разлился по дощатому полу. Кранцштокер, как раз успевший сложить ладони для молитвы, медленно встал из-за стола.
– Замочи лещиновый прут в воде, – приказал он. – Встретимся через полчаса.
Сняв прут со стены, Эггер положил его в поилку для скота, сел на перекладину в хлеву и свесил ноги. А через полчаса появился крестьянин.
– Давай сюда прут! – велел он.
Эггер спрыгнул с перекладины и достал прут из корыта. Кранцштокер размахнулся, прут со свистом рассек воздух. В его руке прут гнулся во все стороны и разбрызгивал блестящие капельки воды.
– Снимай штаны! – скомандовал Кранцштокер.
Но Эггер, скрестив руки на груди, отрицательно помотал головой.
– Только посмотрите, этот мерзавец перечит честному крестьянину! – возмутился Кранцштокер.
– Пусть меня оставят в покое, вот и все, – ответил Эггер.
Кранцштокер стиснул зубы. На бороде его висели засохшие остатки молочного супа, а на шее пульсировала толстая изогнутая вена. Шагнув вперед, он занес руку для удара.
– Если ты меня ударишь, я тебя убью, – сказал Эггер. Кранцштокер застыл на месте.
Впоследствии, когда Эггер вспоминал эту сцену, ему казалось, будто он простоял так целый вечер: руки скрещены на груди, перед ним – Кранцштокер, сжимающий в кулаке прут из лещины. Оба молчат. У обоих в глазах – ледяная ненависть. А на самом деле так они простояли лишь несколько секунд. Капля воды, медленно стекая по пруту, наконец сорвалась и упала на пол. Из хлева доносились приглушенные звуки, коровы жевали сено. Вот в доме засмеялся кто-то из детей. А потом весь двор снова погрузился в тишину.
– Убирайся сейчас же, – едва слышно произнес Кранцштокер, опуская руку.
И Эггер ушел.
***
Андреаса Эггера считали инвалидом – а он был силен. Он брался за дело без промедления, не требовал много и говорил мало, мог снести жару в поле и жгучий мороз в лесу. Cоглашался на любую работу безропотно и выполнял ее на совесть. Умел обращаться с косой и с вилами. Ворочал свежескошенную траву, нагружал повозки навозом, убирал камни и снопы сена с полей. Трудился на пашне как пчела, лазал по скалам в поисках заблудившейся коровы. Знал, какое дерево в каком направлении рубить, как вбить клин, как заострить пилу и наточить топор. В трактир заходил, только чтобы утолить голод, и больше бокала пива или рюмки травяной настойки себе не позволял. Ночью почти не спал в кровати – чаще в сене, на чердаках, в конюшнях и хлевах рядом со скотом. Летними ночами он порой расстилал покрывало на свежескошенном лугу, ложился на спину и смотрел в небо, полное звезд. Он думал о будущем, о том, как оно безгранично простирается перед ним, – именно потому, что от будущего Эггер ничего не ждал. Иногда, пролежав достаточно долго, он ощущал, будто земля под ним поднимается и опускается легко-легко. Эггер думал в эти мгновения, что так дышат горы.
К двадцати девяти годам Андреас Эггер скопил достаточно денег, чтобы арендовать клочок земли да овин для сена в придачу. Граница участка пролегала как раз у края леса, на высоте около пятисот метров над деревней, а добраться до него можно было только по узкой тропе, ведущей к Пастушьей вершине. Участок не представлял ценности, так как лежал на крутом склоне, земля там не отличалась плодородием, кругом валялись бесчисленные валуны, а размером он не превышал выпас для кур на заднем дворе Кранцштокера. Зато в скалах поблизости бил родник с чистой ледяной водой, а солнце у горного хребта по утрам начинало светить на полчаса раньше, чем в деревне, высушивая росу на траве под ногами Эггера. Срубив на окраине леса два дерева, Эггер обработал их прямо на месте и перетащил распиленные балки к своему овину, чтобы подпереть покосившиеся стены. Для укрепления фундамента он вырыл траншею и заполнил ее валунами, которые нашел на участке. Но камней не стало меньше – казалось, из сухой земли каждую ночь вырастает несколько новых.
Собирая камни, он стал от скуки давать им имена. Имена закончились, и тогда Эггер стал давать камням прозвища. Однажды он понял, что знает слов меньше, чем на земле валяется камней, и начал сызнова. Ни в плуге, ни в скотине он не нуждался, ведь участок для полноценного хозяйства был слишком мал, а годился для крохотного огорода. Наконец, Эггер даже поставил низенький забор вокруг своего нового дома и сделал решетчатую калитку, исключительно ради того чтобы оградиться от случайного прохожего.
В общем и целом времена наступили хорошие: Эггер был всем доволен, он смог бы прожить так всю жизнь. Но потом случилась та история с пастухом. Согласно собственным представлениям о вине и справедливости, Эггер не считал себя причастным к исчезновению пастуха, и все же о произошедшем в тот снежный день он не рассказал никому. Ханнес-Рогач считался умершим, в чем Эггер ни на миг не сомневался, пусть тело его так и не нашли. Но позабыть истощенную фигуру, медленно растворяющуюся в тумане, Андреас Эггер не мог.
Впрочем, с того дня Эггер лелеял в глубине души нечто незабываемое: боль, которая возникла от прикосновения края блузки к его плечу, потом растеклась по всей руке, по всей груди и наконец засела в самом сердце. Боль невероятно пронзительная, глубже любой другой боли, испытанной Эггером за всю жизнь, глубже даже ударов лещиновым прутом.
Ее звали Мари. Самое прекрасное имя в мире. Она объявилась в долине месяца два назад, искала работу, обувь у нее прохудилась, а волосы покрывала пыль. Обстоятельства сложились удачно: несколько дней назад хозяин трактира выставил вон служанку из-за непредвиденной беременности.
– Покажи-ка руки! – велел он Мари.
Рассмотрев мозоли на ее ладонях, он удовлетворенно кивнул и предложил ей освободившееся место. С тех пор Мари обслуживала гостей и заправляла постели в тех нескольких комнатах, что трактирщик сдавал сезонным рабочим. Она следила за курами, помогала в саду, на кухне, при забое скота и даже содержала в чистоте уборную для гостей. Никогда не жаловалась и не проявляла ни тщеславия, ни изнеженности.
– Держи руки от нее подальше! – пригрозил трактирщик, ткнув в грудь Эггеру блестящим от свиного жира указательным пальцем. – Мари тут для работы, а не для любви, понял?
– Понял, – ответил Эггер и вновь ощутил ту пронзительную боль в области сердца. «Богу все равно не солжешь, – подумал он, – а вот трактирщику…»
Воскресным днем Эггер поджидал Мари у церкви. Она появилась в белом платье и белой шляпке. Шляпка выглядела очень мило, но Эггеру показалось, что она маловата. Он невольно представил себе выкорчеванный пень посреди леса: черные корни торчат из земли и, словно по волшебству, иногда на них зацветает одинокая белая лилия. А может, шляпка и в самый раз… Эггер в таких вещах ничего не понимал. Его опыт общения с девушками ограничивался воскресными богослужениями, где он, сидя в капелле на последнем ряду, прислушивался к их звонкому пению и одурманивающему запаху вымытых с мылом и натертых лавандой волос.
– Я хочу… – хрипло начал Эггер и прервался на середине фразы, поскольку внезапно позабыл, что именно он хотел сказать.
Несколько мгновений они молчали, стоя в тени капеллы. Мари выглядела уставшей. Словно сумеречная тень церковных сводов наложила отпечаток на ее лицо. К правой брови прилипла и дрожала на ветру крошечная желтая пылинка – цветочная пыльца. Вдруг Мари ему улыбнулась.
– В тени так резко похолодало, – пожаловалась она. – Может, выйдем на солнце?
Бок о бок шли они по лесной тропке, ведущей от капеллы наверх, к Смоляной вершине. В траве журчал ручеек, наверху шелестели кроны деревьев. В подлеске повсюду щебетали малиновки, но стоило им подойти чуть ближе – и птички умолкли. Эггер и Мари остановились на поляне. Высоко-высоко в небе, прямо над ними, парил ястреб. Захлопав крыльями, он вдруг спланировал в сторону, словно упал с неба, и исчез из виду. Мари срывала цветы. Эггер взял да и швырнул камень размером с голову в подлесок. Просто захотелось, да и сил для таких шалостей у него хватало. На обратном пути, переходя прогнивший мостик, Мари взяла его под руку. Рука у нее оказалось грубой и теплой, как нагретая солнцем древесина. Как бы хотелось ему приложить ее руку к своей щеке и просто стоять так! Но Эггер, сделав широкий шаг, пошел быстрее.