Она насмешливо раздула ноздри.
Керн, посмотрев на нее через гиацинты, сказал холодно:
– А я не знал, мисс Изабель, что у вас есть в комнате собака, а также и гитара.
Ему показалось, что ее пушистые глаза еще более сузились – от ветерка смущенья. Затем она вспыхнула улыбкой: кармин и слоновая кость.
– Вы вчера слишком много гуляли под музыку, мистер Керн, – отвечала она, и оливковый юноша и человечек, признававший только Библию и биллиард, засмеялись – первый сочным гоготом, второй совсем тихо и подняв брови.
Керн поглядел исподлобья и сказал:
– Я вообще попросил бы вас не играть ночью. Сон у меня очень легкий.
Изабель полоснула его по лицу быстрым сияющим взглядом:
– Это вы уж скажите вашим сновидениям, а не мне.
И заговорила с соседом о том, что завтра – лыжное состязание.
Керн уже несколько минут чувствовал, что губы его растягиваются в судорожную усмешку, которую он не мог удержать. Она мучительно дергалась в уголках рта, – и захотелось ему вдруг стянуть со стола скатерть, запустить в стену горшок с гиацинтами.
Он поднялся, стараясь скрыть нестерпимую дрожь, и, никого не видя, вышел из столовой.
У себя в комнате он долго ходил взад и вперед, кулаки прижимая к вискам.
«Что это со мной делается? – спрашивал он у своей тоски. – Что это такое?»
Пинком раскрыв чемодан, он стал укладывать вещи, – сразу закружилась голова; он бросил и опять зашагал по комнате. Со злобой набил короткую трубку. Сел в кресло у окна, за которым с тошнотворной ровностью падал снег.
Он приехал в эту гостиницу, в этот морозный и модный уголок Церматта, чтобы слить впечатления белой тишины с приятностью легких и пестрых знакомств – ибо полного одиночества он боялся пуще всего. А теперь он понял, что и людские лица нестерпимы ему, – что от снега гудит голова – и что нет у него той вдохновенной живости и нежного упорства, без которых страсть бессильна. А для Изабель жизнь, вероятно, – великолепный лыжный полет, стремительный смех – духи и мороз.
Кто она? Светописная ли дива, вырвавшаяся на волю? Или сбежавшая дочь чванного и желчного лорда? Или просто одна из тех женщин, у которых шляпы из Парижа, а деньги – неведомо откуда? Пошловатая мысль…
«А собака‐то у нее есть, напрасно отнекивается: гладкий дог какой‐нибудь. С холодным носом и теплыми ушами. А снег все идет, – беспорядочно думал Керн. – А у меня есть в чемодане… – И словно пружина, звякнув, раскрутилась у него в мозгу: – Парабеллум».
* * *
До вечера он опять валандался по гостинице, сухо шуршал газетами в читальне; видел из окна вестибюля, как Изабель, швед и несколько молодых людей в пиджаках, натянутых на бахромчатые свэтеры, садились в сани, по‐лебединому выгнутые. Чалые лошадки звенели нарядной сбруей. Валил снег, тихо и густо. Изабель, вся в белых звездинках, восклицала, смеялась между спутников своих, и когда санки дернулись, понеслись – откинулась назад, всхлипнув и хлопнув меховыми рукавицами.
Керн отвернулся от окна.
– Катайся, катайся… Ничего…
Потом, во время обеда, он старался не глядеть на нее. Она была как‐то празднично и взволнованно весела, – и на него не обращала внимания. В девять часов опять заныла и заквохтала негритянская музыка. Керн, в тоскливом ознобе, стоял у косяка дверей, глядел на слипшиеся пары, на кудрявый черный веер Изабель.
Тихий голос у самого уха сказал:
– Пойдемте в бар… Хотите?
Он обернулся и увидел: меланхолические козьи глаза, уши в рыжем пушку.
В баре был пунцовый полусвет, воланы абажуров отражались в стеклянных столиках. У металлической стойки на высоких табуретах сидели три господина – все трое в белых гетрах, – поджав ноги и всасывая сквозь соломинки яркие напитки. По другой стороне стойки, где на полках поблескивали разноцветные бутылки, словно коллекция выпуклых жуков, жирный черноусый человек в малиновом смокинге необычайно искусно мешал коктэли. Керн и Монфиори выбрали столик в бархатной глубине бара. Лакей распахнул длинный список напитков – бережно и благоговейно, как антиквар, показывающий дорогую книгу.
– Мы будем пить подряд по одной рюмке, – сказал ему Монфиори своим грустным глуховатым голосом. – А когда дойдем до конца, начнем опять. Будем тогда выбирать только то, что пришлось нам по вкусу. Быть может, остановимся на одном и долго будем им наслаждаться. Затем опять начнем сначала.
Он задумчиво посмотрел на лакея:
– Поняли?
Лакей наклонил пробор.
– Это так называемое странствие Вакха, – с печальной усмешкой обратился Монфиори к Керну. – Некоторые люди и в жизни применяют такой прием.
Керн заглушил зябкий зевок.
– Это, знаете, кончается рвотой.
Монфиори вздохнул. Отпил. Почмокал. Выдвижным карандашиком отметил крестиком первый номер в списке. С крыльев носа шли у него две глубокие борозды к уголкам тонкого рта.
После третьей рюмки Керн молча закурил. После шестой – это была какая‐то приторная смесь шоколада и шампанского – ему захотелось говорить.
Он выпустил рупор дыма; щурясь, отряхнул пепел желтым ногтем.
– Скажите, Монфиори, что вы думаете об этой – как ее – Изабель?..
– Вы ничего от нее не добьетесь, – ответил Монфиори. – Она из породы скользящих. Ищет только прикосновений.
– Но она ночью играет на гитаре, с собакой возится. Это странно, не правда ли? – сказал Керн, выпучив глаза на свою рюмку.
Монфиори опять вздохнул:
– Да бросьте вы ее. Право…
– Это вы, по‐моему, из зависти, – начал было Керн.
Тот тихо перебил его:
– Она – женщина. А у меня, видите ли, другие вкусы.
Скромно кашлянул. Поставил крестик.
Рубиновые напитки сменялись золотыми. Керн чувствовал, что кровь у него становится сладкая. В голове туманилось. Белые гетры покинули бар. Умолкли дробь и напевы далекой музыки.
– Вы говорите, что нужно выбирать… – густо и вяло говорил он. – А я, понимаете, дошел до такой точки… Вот слушайте: у меня была жена. Она полюбила другого. Тот оказался вором. Крал автомобили, ожерелья, меха… И она отравилась. Стрихнином.
– А в Бога вы верите? – спросил Монфиори с видом человека, который попадает на своего конька. – Ведь Бог‐то есть?
Керн фальшиво засмеялся:
– Библейский Бог? Газообразное позвоночное… Не верю.
– Это из Хукслея, – вкрадчиво заметил Монфиори. – А библейский Бог… Дело в том, что Он не один; много их, библейских богов… Сонмище… Из них мой любимый… «От чиханья его показывается свет; глаза у него как ресницы зари». Вы понимаете, понимаете, что это значит? А? И дальше: «…мясистые части тела его сплочены между собою твердо, не дрогнут». Что? Что? Понимаете?
– Стойте, – крикнул Керн.
– Нет, вникайте, вникайте. «Он море претворяет в кипящую мазь; оставляет за собою светящуюся стезю; бездна кажется сединою!»
– Стойте же, наконец, – перебил Керн. – Я хочу вам сказать, что я решил покончить с собой…
Монфиори мутно и внимательно взглянул на него, ладошкой прикрыв рюмку. Помолчал.
– Я так и думал, – неожиданно мягко заговорил он. – Сегодня, когда вы смотрели на танцующих, и раньше, когда встали из‐за стола… Было что‐то в вашем лице… Морщинка между бровей… Особая… Я сразу понял…
Он затих, поглаживая край столика.
– Слушайте, что я вам скажу, – продолжал он, опустив тяжелые лиловые веки в бородавках ресниц. – Я повсюду ищу таких, как вы, – в дорогих гостиницах, в поездах, на морских курортах, – ночью, на набережных больших городов…
Мечтательная усмешечка скользнула по его губам.
– Я помню, однажды, во Флоренции…
Он медленно поднял свои козьи глаза:
– Послушайте, Керн, я хочу присутствовать… Можно?
Керн, сутуло застывший, почувствовал холод на груди под крахмальной рубашкой.
«Мы оба пьяны… вдрызг… – пронеслось у него в мозгу. – Страшный он».
– Можно? – вытягивая губы, повторил Монфиори. – Я вас очень прошу.
Коснулся холодной волосатой ручкой…
Керн дернулся, тяжело качнувшись, встал со стула.