Наступал конец.
Ренька закусила губу и так сжала кулаки, что ногти впились в ладонь. Но боли она не чувствовала. Не чувствовала и слез, катившихся по щекам, и только внутри у нее теперь что-то мелко-мелко дрожало.
Самолет качнулся, сделал короткий вираж и вдруг, замерев на секунду почти вертикально, понесся к земле.
Наконец-то он вырвался из прожекторов. И сразу, как по команде, цветные линии перестали расчерчивать небо.
В мгновенно наступившей тишине осталось только болезненное, звенящее гудение моторов. Оно все усиливалось, и Ренате отчаянно захотелось заткнуть уши и зажмурить глаза, но ей подумалось, что это будет предательством по отношению к людям, еще остававшимся в самолете, которым оставалось жить считанные секунды.
Качнулась земля, взметнулось розовое зарево и несколько секунд держалось не опадая. Взрыв был глуше, чем ожидала Ренька.
А потом, возвещая отбой, снова завыли сирены.
Все было кончено. Одни умерли, другие продолжали жить.
Когда Рената возвращалась домой, люди, высыпавшие из подвалов и бомбоубежищ, возбужденно и радостно, неестественно высокими голосами обсуждали все перипетии налета. Можно было подумать, что они и впрямь видели все происходившее.
Ренате хотелось плюнуть им в глаза, расцарапать их радостно-возбужденные морды.
Как-то раз — налеты тогда еще только начинались — Ренька тоже спустилась в подвал. В узком проходе между дровяными сараями сгрудилось десятка три жильцов. Горели две тонкие стеариновые свечки. Когда одна из них погасла, все злобно загалдели и стали искать виновного. Но тут ударила бомба, что-то посыпалось с потолка, и лица вытянулись, застыли со смешанным выражением злобы и страха. И Ренате стало душно. Не от холодно-кислого запаха заплесневевших дров и кошачьего помета, а от тесноты, от животного страха этих людей. Она стала протискиваться к выходу, хотя на нее шипели, говорили гадости и даже пытались удержать силой.
С тех пор Рената никогда не спускалась в подвал, а пережидала налет в квартире либо в парадном — по совету Димки, который провел ее по Старому Городу и показал разрушенные дома — почти во всех уцелели парадные.
Возле Ренькиного дома тоже стояла кучка жестикулирующих людей, но девушка даже не поздоровалась ни с кем и тут же поднялась наверх.
Однако, как ни презирала Рената этих спешивших выговориться людей, ей после пережитого напряжения тоже нужен был собеседник. И, постояв в нерешительности на лестничной площадке, она позвонила к Магде.
Слава богу, Магда была одна. В кухне, под потолком, ярко светила лампочка. На плите попыхивал жестяной чайник, который Магда называла «трумулем», а на кухонном столе, застеленном белой клеенкой с синими голландскими мельницами, стояли блюдо с хлебом, тарелка аккуратно нарезанной краковской колбасы, сливочное масло и розетка с мармеладом. Во рту у Магды торчала сигарета, и шлейфы серого и синего дыма плавно изгибались у нее за спиной.
— Ты что, в подвале сидела? Когда загудели, я ткнулась к тебе — никого, — голос у Магды был высокий, резкий, с насмешливыми, а порой и язвительными интонациями.
Ренька отрицательно помотала головой и плюхнулась на массивный табурет.
— Пальто хоть сними, — сказала Магда и вдруг заметила разорванный Ренькин чулок и ободранное колено. — Где это тебя угораздило?
— Упала, — безучастно пояснила Ренька.
— Промыть надо. Снимай чулок. Его все равно не заштопать, можешь в печку бросить.
Магда принесла бутылочку с перекисью водорода и, когда Ренька спустила чулок, осторожно протерла уже подсохшую ссадину. И тогда Ренька сказала:
— Я в лесу была. Гуляла. А тут налет…
И вдруг бессвязно, захлебываясь, стала рассказывать обо всем, что пришлось ей увидеть и пережить за последний час.
Магда сняла с плиты чайник, задвинула в плите круглое, полыхавшее огнем отверстие чугунными кружками, заварила чай, потом не спеша нарезала хлеб, толсто намазала два ломтя желтым деревенским маслом, аккуратно разложила на них ломтики колбасы, налила чаю в две белые фаянсовые чашки, присела к столу и сказала:
— Ешь.
Рената осеклась, потом горько бросила:
— Ни черта ты не понимаешь!
Она механически взяла бутерброд, откусила, начала жевать и внезапно почувствовала острый голод.
Хлеб был свежий, пахучий, присоленное масло таяло во рту, а забытый вкус колбасы казался томительно нежным, как воспоминание о детстве.
Ели молча, осторожно прихлебывая чай. Потом Магда пошла в комнату и вынесла пару новых шелковых чулок.
— Я тебе заплачу, — сказала Ренька. — В эту субботу у нас получка.
— В эту субботу не надо, — покрутила головой Магда.
— Ладно. Посмотрим, — сказала Ренька.
Потом они безучастно пожелали друг другу спокойной ночи, и Рената ушла.
Дома Ренька бросила пальто на стул, прошла прямо в спальню, быстро разделась и нырнула под одеяло. Выключила свет, но тут же вспомнила, что надо завести будильник. В темноте протянула руку к ночному столику, несколько раз крутанула язычок завода. Будильник громко тикал, но Рената повернулась на левый бок, натянула на голову одеяло и слышала только стук собственного сердца.
Одни умерли, другие продолжали жить.
Из записок Реглера
…Мы с Марихен гуляли по Кенигсберг-Цоо. На девочке было красное в белый горошек платье. Проснувшись, я не сразу догадался, что мне выпала редкая удача — увидеть цветной сон. Ни Юлиуса, ни Лизбет я ни разу в цветных снах не видел. Неужели я люблю дочь больше жены и сына?..
…Оберштурмбанфюрер сказал сегодня: вы замечаете, Реглер, — еще одна весна. Этак мы с вами станем оптимистами.
Я осторожно ответил, что не так важно дожить до весны, как пережить осень. Он рассмеялся: самих себя нам все равно не пережить!
К чему он клонит? Или это просто шутка, первые слова, пришедшие на ум? Я почему-то весь день размышлял об этом. В ком я могу пережить себя? Мы с Лизбет одного поколения. У Юлиуса, как ни страшно мне думать об этом, почти нет шансов. Его призовут в самый неутешительный год войны. Итак, я могу пережить себя только в Марихен?..
…Я уверен, что в нынешнем, сорок четвертом, году ни одна нация так не занята глубочайшими размышлениями, как немцы. Быть может, мы наверстываем что-то упущенное? Долго толковали об этом с моим случайным знакомым, ефрейтором из Люфтваффе. Он штудировал в Гейдельберге…
…Лизбет лучше меня прижилась в Кенигсберге. Основная ветвь ее рода — из Восточной Пруссии, и постепенно она восстановила все фамильные связи. Вплоть до какой-то троюродной тетки. Дети? После того как мы репатриировались, на них только изредка нападала скоротечная грусть. Новые впечатления, новая жизнь не оставляли им времени для воспоминаний…
Когда тебе плохо
Анита влетела в класс, когда фрау Фирер уже водрузила себя за учительский стол.
Лицо старой немки недовольно сморщилось:
— Садитесь, но я запишу вам опоздание.
Анита на цыпочках прошла к своей парте и тихо села рядом с Ритой. Едва она открыла портфель, как фрау Фирер, скользнув глазами по классу, вызвала ее отвечать.
Анита встала, опустила голову.
— Я не подготовилась.
— Что? — громко спросила немка.
— Я не выучила урока, — повторила Анита.
Глаза фрау Фирер нехорошо блеснули.
— Мало того, что вы опаздываете… — она помедлила, потом четко изрекла: — Садитесь, я ставлю вам единицу.
Рите очень хотелось спросить подругу, что случилось, но она благоразумно решила отложить расспросы до перемены. Но на перемене ее вызвал Эрик, и в класс она вернулась уже со звонком.
Теперь была геометрия и — не повезет, так не повезет — первой у доски снова оказалась Анита.
Минут пять она беспомощно барахталась в какой-то теореме, а когда вернулась на свое место, в классном журнале против ее фамилии красовалась большеголовая двойка.