Рассуждения сплетались, текли нехотя, тугоподвижно, он не шёл, а плыл, скользил и сквозил в знакомом-незнакомом холодном мире. Запах хлора, спирта, формалина, масляной краски и ещё — тошнотворно-сладковатый, гнилостный, жирный, оседающий на коже, одежде, волосах…
Стол. Они в Пасифике думают, что стол это стол, прямоугольник и четыре ножки, дерево с глазком отпиленного сучка, царапины, капли смолы, будем пить чай, передайте, пожалуйста, сахар, накренившийся от порыва ветра старый бук и первые капли на скатерти. С-т-о-л. Всё сущее меняет значения. Вот стол — он дотронулся и вздрогнул, до того неприятно-ледяным показалось прикосновение — нержавеющая сталь, мойка и дренаж, всё блестящее, натёртое, обработанное, готовое к эксплуатации. Неопровержимая реальность. И захочешь — не усомнишься. Можно успокаивать себя, что всё — иллюзия, майя, плод воображения, что субъективный опыт как барашки на глади озера, дунь-плюнь и нет ничего, развеялось, растаяло бесследно — и всё лишь до тех пор, пока не окажешься сам лицом вверх, затылком на холодном, жёстком, до отвращения материальном, пока не взглянешь в возносящийся далёко равнодушный потолок с чёрными прожекторами и чёрной же пружинной паутиной электрического кабеля… Поневоле задумаешься: как же так может быть, что стол для вскрытия реальнее, чем я?
Да нет же, нет! Я не хочу!
Он задохнулся от резкого, спазматического, всепоглощающего страха. Всё, что было раньше: любопытство, бравада, отстранённое, уверенное в своей безнаказанности дуракаваляние, навеянное кальтовской анестезией, — оказалось безжалостно сметено дурнотой, от которой подгибались колени, а мышцы и кости превращались в стекловату. «Обделаюсь сейчас, — подумал он, стуча зубами, признал без порицания, как почти свершившийся факт. — Господи, да он же меня убьёт!»
И как всегда, оказавшись глубоко внизу, почти погребённый под тяжестью тёмных вод, оттолкнулся ото дна и начал всплывать — засопел, стиснул зубы и пошёл, попёр вперёд на звук голосов. Нащупывая кобуру и убеждаясь в её полновесности, заставляя себя убрать руку, придать обычный, серо-застиранный вид. Техник-исследователь, заготовка-болванка, эмпо-группенлейтер, забрёл по делам, на огонёк, кое-что уточнить у своего куратора…
Из беседующих он признал только Шольтца. Второй, полный терапист с лысой, непропорционально большой головой, воззрился с удивлением и подался вперёд, открыл было рот, намереваясь остановить, но Шольтц опередил его, спросив:
— Ну как, утряс проблемы с Йегером?
— А разве он не там? — спросил Хаген, кивая на дверь операционной.
Голос прозвучал сипло и хрипло, и на лице Шольтца тоже отобразилось удивление.
— Нет, пошёл за следующими.
— А там кто?
— Там занято, — влажно пришепетывая, ответил незнакомый терапист. — Просили не мешать. Вы бы…
— Ничего, — сказал Хаген. — Я на минутку.
И толкнулся вперёд, не давая им опомниться.
***
Уже в предоперационной он понял всё, но продолжал идти по инерции, расширив глаза, как будто невидимая сила тащила его на верёвке туда, откуда раздавался сверлящий неумолчный визг и всхлипывание сквозь страшный захлёбывающийся кашель. Кто-то белый бросился к нему, но он оттолкнул протянутую руку и, когда что-то схватило за локоть, так же механично, машинально ударил назад и попал, но поскользнулся на гладком полу и ввалился внутрь, хватаясь за первое, что пришлось под руку — шаткий столик с инструментальной мелочью, запаянной в стерильных пакетах.
Запах палёной кости и свежеподжаренного мяса ударил в ноздри. «Мх-х», — простонал Хаген, щурясь на простынно-белую мумию с электрокоагулятором. На столе билось и хлюпало разрезами ещё полнокровное живое тело. Оно и издавало этот страшный звук мокрых выхаркивающихся лёгких. «Кто вас пустил?» — вторая мумия скользила к нему, и он поднял пистолет. Пиф-паф? Мумия предупредительно замахала рукавами, попятилась, натолкнувшись на штатив для капельницы.
— Что вы делаете? Вы? — Хаген ткнул оружием в того, с ножом-коагулятором. Он был мелкий, тонкий, обёрнутый замаранным кровью полиэтиленом поверх белой ткани.
— Коллега?
— А?
Он оторопело смотрел, как мумия распаковывает себя, открывая лицо — заострённый подбородок, изящные скулы, яркая задорная улыбка сквозь белые зубки — то-то-то тра-та-та-та, Т-о-т-е, Тоте, Тоте…
— Хаген-Хаген, милый Хаген!
— Кто это? — просипела вторая мумия, загнанная в угол, и он опять ткнул пистолетом в её сторону, не глядя: «Заткнись!»
— Юр-ген, — нежно сказала Тоте. — Милый Юрген.
— Нет, — не поверил он. — Нет! Вы не можете…
Она протянула руки — узкие ладошки, как будто отдавая что-то, и он подался вперёд, но тут заткнутый в угол терапист яростно закивал маской, а Тоте откруглила глаза и губы: «Ай-яй!» «Что? — переспросил он, начиная оглядываться. Не успел — горло перехватило удавкой. Что-то затрещало, зазвенело. Хаген рванулся вперёд, боднув воздух, и тогда разыгравшаяся машинная сила, чудовищный станок смял в комок затылок, шею, воротник, рванул вверх, выдирая корни волос, и вдруг потащил к выходу, трепля его из стороны в сторону, как взбесившийся пёс — ворох старых тряпок.
— Дур-рак!
Его швырнуло в стену. Лязгнули зубы. Боль была адской, как будто при ударе раскололся череп, треснул по стыкам, и в оголившийся мозг проникла кислота. Хаген застонал, оползая. Доктор Зима сгрёб его за шиворот и без труда поволок вон из оперблока, ещё раз тряхнул и с отвращением выбросил прямо в коридор, под ноги столпившимся наблюдателям.
— Болван!
Элегантный чёрный ботинок опустился на пальцы, ломая и дробя суставы. Мир полыхнул мириадами сверхновых звёзд! Хаген издал горловой вопль и захлебнулся, когда острый носок ботинка воткнулся под рёбра. Кальт осторожно отодвинул пистолет и пнул ещё раз, расчётливо выбрав место, прикрытое лишь натянувшейся тканью.
— Лояльность? А?
И речи не было о том, чтобы защищаться. Хаген скрючился в позе эмбриона, засунув внутрь покалеченную кисть. Зажмурился, втянул голову в плечи, прижал локти, скруглил позвоночник — тело само приняло положение, в котором легче всего было переждать взрывы и землетрясения. Мир погрузился в хрипящую тьму, бесконечную ночь, в которой бродил голодный бронированный хищник, вознамерившийся развернуть собравшуюся клубком жертву и выжрать внутренности. Больно, больно! Грудь разрывалась от недостатка кислорода. Нос был забит слизью — или кровью, можно было дышать лишь через приоткрытый рот, и при каждом вдохе внутри раздавалось клокотание, а при выдохе — едва слышное шипение сифона. «Ах-ха», — простонал Хаген и прислушался: хищник был где-то здесь, поблизости, затаился, ждал.
Мгновение тянулось бесконечно. Потом всё та же непреодолимая, жестокая сила развернула улитку-раковину. Хаген забился, вырываясь. «Ш-ш-ш!» — сказал хищник. Его равнодушные, подёрнутые изморозью глаза внимательно изучили каждый сантиметр кожи, каждую царапину, припухлость, вмятину. Длинные пальцы быстрыми и точными движениями простучали грудную клетку, ребра, живот, бесцеремонно ухватили за подбородок и крутанули туда-сюда, невзирая на слабое сопротивление.
Кукловод проверял, не сломал ли свою марионетку.
***
Выпущенный на свободу, Хаген привалился к стене, вновь собираясь в комок, отгораживаясь баррикадой из коленей и локтей. Кальт нависал над ним, загораживая обзор, белый и твёрдый, в застёгнутом на все пуговицы халате. Потом присел на корточки и оказался ещё ближе.
— Лояльность. Феноменальный идиот! Неужели вы думали, я не знаю, чем занята моя правая рука?
Гнев в его голосе боролся с отстранённостью, как будто вместо того, чтобы полностью отдаться импульсу, терапист прислушивался к своей внутренней антенне, бормотанию приёмника, сортирующего сигналы с далёких холодных планет.
— Я. Ничего. Не сделал, — выдохнул Хаген, обхватывая больную кисть здоровой. Его собственная правая рука агонизировала и раздувалась, бесформенная, горячая лепешка с начинкой из размолотых хрящей.