Я отлично помню переворот, положивший конец нашей политической независимости. С всеобщего согласия Костюшко единодушно вручили командование армией, и он со всем пылом стал на защиту священнейших прав народа. Восемнадцатого апреля мы были разбужены шумом пушечной канонады и ружейной пальбой. Отца не было, и слуги, расхватав оружие, разбежались, бросив нас на произвол судьбы. Нам, женщинам, ничего не оставалось, как собраться на совет, и мы решили, что самый лучший способ избежать опасности – это спрятаться в погреб. Мы провели там целый день в полном неведении.
К трем часам дня ружейная пальба в нашем квартале прекратилась, и мы получили известие от короля, находившегося в замке: он советовал оставить город и попытаться добраться до замка. Мы не нашли ни кучеров, ни лакеев, хотя по загроможденным улицам могла бы, да и то с трудом, проехать лишь одна карета, и поэтому принуждены были пройти пешком все предместье Кракова, где несколько часов тому назад кипел бой. При виде поля, усеянного сотнями трупов, я содрогнулась от ужаса, но это было единственное тяжелое воспоминание, которое у меня тогда осталось. Пули свистели над нашими головами, однако меня это нимало не тревожило.
С этого дня и до взятия русскими Праги (4 ноября 1794 года) мы не покидали замка. А в Варшаве тем временем росло брожение. Все, что произошло в этот промежуток времени, совершенно изгладилось из моей памяти. Я лишь смутно помню, как мать однажды возила меня в лагерь Костюшко и я видела там красивых дам в маленьких шапочках, которые таскали в тележках землю для постройки укреплений. Я завидовала им, и уже тогда мое детское сердце билось, слушая рассказы о наших победах. Утром и вечером няня заставляла меня молиться, чтобы Бог благословил наше оружие. Я горячо молилась, не вполне сознавая, в чем дело, и не понимая, почему нужно ненавидеть симпатичных русских офицеров, которые так красиво гарцевали на своих великолепных лошадях. После взятия Праги я впервые почувствовала в сердце то горячее чувство любви к родине, которое потом передала своим детям.
Седьмого ноября была взята Варшава, а в январе 1795 года совершился третий и последний раздел Польши.
Эмигранты и Людовик XVIII (1798)
Бассомпьеры в Белостоке – Граф – Светский поэт – Госпожа де Ринъи – Славные воспоминания – Прибытие Людовика XVIII – Разоблачение Бассомпьеров – Предложение выйти замуж за герцога Беррийского – Поклонница Бонапарта – Граф Тышкевич – Его благородство и патриотизм – Гнев Екатерины
Наша революция следовала вскорости за французской, но Польша, с трех сторон окруженная могущественными врагами, не вынесла тяжести постигших ее несчастий и, несмотря на отчаяннейшие усилия и поразительнейшие примеры самоотвержения, подверглась полному раздроблению. Совсем другое наблюдалось во Франции: она твердыми шагами неуклонно приближалась к славе. Только в одном отношении обе революции имели сходство: и там и здесь появились эмигранты, но во Франции – дворяне, роялисты, духовенство, а у нас – патриоты, жертвы и изгнанники. Во Франции была своя Вандея, а у нас – повстанческие отряды[6]. Но и тут мы не были счастливее, и нам суждено было проливать свою кровь в другом полушарии…[7]
В конце прошлого столетия Польша была переполнена французскими эмигрантами, которые, охотно пользуясь оказываемым им гостеприимством, большей частью держали себя с таким высокомерием, как будто оказывали кому-то большую милость.
У краковской кастелянши нашла убежище семья Бассомпьеров. Сначала явился один из них, потом двое, и наконец вся семья со всеми чадами и домочадцами.
Старший не играл в семье никакой роли, и тем не менее при всяком удобном случае его величали маркизом. По правде сказать, бедняга так мало походил на настоящего маркиза! Затем следовал граф. Ему было около пятидесяти лет, и у него была молоденькая и довольно хорошенькая жена, на которой он женился благодаря всеобщему разгрому: при других обстоятельствах мадемуазель де Риньи (по словам близких ей лиц) не могла бы и мечтать о столь блестящей карьере. Граф – маленький, тщедушный, с сильно напудренными волосами, спереди приподнятыми, а сзади спускавшимися в виде косы, в знак приверженности к королю, – имел довольно непривлекательный вид. У него был большой заостренный нос, угрюмый взгляд и вдавленный рот.
Его считали остроумным, он хорошо знал исторические события и довольно недурно писал стихи. Всякий раз, когда у нас затевался домашний спектакль или мы собирались праздновать чей-то день рождения, мы обращались к нему с просьбой написать стихи. Граф сначала долго заставлял просить себя, а затем наконец сдавался и вручал нам «свои детища», умоляя не калечить их. Затем начинались репетиции – и тут-то нам от него доставалось! Нужно было выучить некоторые наиболее удачные выражения, скользнуть по рифме, сделать ударение на цезуре. Автор стихов редко бывал доволен нами и надоедал нам ужасно!
Мать графини еще сохранила остатки красоты и казалась особой положительной, и по всему было заметно, что ее дочь сделала столь блестящую партию исключительно благодаря каким-то принесенным ею жертвам. Племянник – юноша двадцати трех лет, имевший очень юный вид, и очаровательная крошка, которую звали Амели, дополняли семью.
Сначала они довольствовались скромным помещением и обедами вместе с нами, но спустя некоторое время заявили, что занимаемых комнат им недостаточно и что они недовольны также и столом: «Да и вообще нам приходится терпеть недостаток во многом, самом необходимом». Как бы покоряясь необходимости, но лишь под большим секретом, они решились принять довольно солидную пенсию, которую им назначила кастелянша, но этим дело не кончилось. По прошествии нескольких месяцев они заявили, что им очень хотелось бы приобрести здесь поместье – ведь так приятно жить в собственном имении! Тотчас для них была куплена прелестная маленькая вилла в двух верстах от замка.
Но устройство нового помещения требовало массы хлопот, граф, всецело поглощенный политикой, не мог да и не хотел заниматься подобными пустяками, а графиня была так молода! Она даже не знала, как взяться за это дело, и их – как иностранцев – здесь обманут, наверное обманут! Так мать молодой графини дала понять кастелянше, в какое затруднительное положение поставила кастелянша их этим неожиданным подарком. И все было устроено: тотчас же отдали приказания привести коттедж в такой вид, чтобы туда могли въехать новые хозяева. Ничего не было упущено, позаботились решительно обо всем: покои заново обставили простой, но элегантной мебелью, буфеты наполнили серебром и посудой, голубятню привели в порядок, сад вычистили, а дорожки посыпали песком. Не забыты были даже экипажи и конюшня, на случай, если гостям вздумается навестить живущих в замке. Ведь дядюшка так стар, а Амели так мала, что расстояние от виллы до замка утомит их!
Можно было позавидовать массе благодеяний, которые сыпались на этих иностранцев как из рога изобилия, но при этом нужно было видеть, с каким видом принимались эти благодеяния! Вечные сравнения прошлого с настоящим, постоянное недовольство, намеки, жалобы. Если кто-нибудь из приезжих начинал восхищаться устройством виллы, которая действительно была прелестна, наши знатные гости тотчас испускали тяжелый вздох, делали скорбное лицо и роняли: «О да! Это было бы хорошо для других, но для нас!..» И затем следовали бесконечные рассказы о замках, которые они вынуждены были покинуть, о жизни ослепительно прекрасной и роскошной. От этих сетований следовал прямой переход к маршалу Бассомпьеру, связанному тесной дружбой с самим королем, и тут уже было им не остановиться. Глубокие вздохи сменялись рыданиями, сопровождавшимися намеками и оскорблениями.
Людовик XVIII по дороге в Митаву, которую император Павел предложил ему для постоянного пребывания, остановился на некоторое время в Белостоке. Он путешествовал под именем графа де Лилля. Ему приготовили в замке помещение, где обыкновенно останавливались государи, и все было устроено сообразно положению высокого гостя. Краковская кастелянша встретила его в приемном зале, Людовик был очень растроган таким приемом и проявил необычайную любезность. Хотя я была еще очень молода, но он произвел на меня хорошее впечатление своим добродушием и прямотой. Свита его была немногочисленна (короли с лишением трона теряют и придворных), но Людовику посчастливилось: с ним путешествовал его искренний и преданный друг – граф д’Аваре.