Мама взвизгнула.
– Ты это слышала? – спросила она и просунула голову из дверей на кухню. – Семейная жизнь слизней! Это богомерзко! Как если бы они сказали, что мы происходим от обезьян.
Я задумалась. Сырым промозглым вечером среды мистер и миссис Слизень возвращаются домой. Мистер Слизень тихонько дремлет, миссис Слизень читает книгу про воспитание трудных детей. «Я так беспокоюсь, доктор. Он такой тихий, забился в свою скорлупу».
– Нет, мам, – ответила я, – все совсем не так.
Но она не слушала. Она вернулась на кухню, и до меня доносилось ее бормотание, пока она крутила ручку и настраивалась на «Всемирную службу». Я пошла к ней.
– Дьявол в миру, но не в доме сем, – произнесла она и устремила взгляд на изображение Христа, висящее над духовкой.
Это была акварель девять на девять, которую написал для мамы пастор Спрэтт перед тем, как покинуть свой евангелизационный поход во славу Господа ради Уигана и Африки. Картинка называлась «Господь кормит птиц», и мама повесила ее над духовкой, поскольку бо́льшую часть времени проводила у плиты, готовя всякое для паствы. Картинка чуть-чуть обтрепалась, к ноге Господа прилип кусочек желтка, но мы не стали его счищать из страха, что соскребем его вместе с краской.
– С меня хватит, – сказала она. – Уходи.
И она снова закрыла дверь на кухню и выключила радио. Я слышала, как она напевает «Хвалы Тебе возносятся».
«Ну вот и все», – подумала я.
Так оно и было.
На следующее утро царила суматоха. Мама вытащила меня из кровати, крича, что уже половина восьмого, что она глаз не сомкнула и что папа ушел на работу, не прихватив с собой обед. Она вылила в раковину чайник кипятка.
– Почему ты не ложилась? – спросила я.
– Какой смысл, если через три часа вставать вместе с тобой?
– Но ты могла бы лечь пораньше, – подсказала я, сражаясь с пижамой.
Пижаму мне сшила одна старая женщина, но отверстие для горловины сделала того же размера, что и для рук, поэтому у меня вечно саднили уши. Когда у меня воспалились аденоиды и я на три месяца оглохла, этого тоже никто не заметил.
Как-то ночью я лежала в кровати, думая о славе Господней, как вдруг сообразила, что все кругом стало слишком уж тихим. Я, как обычно, посещала церковь, пела громко – тоже как обычно, – но мне уже некоторое время казалось, будто я одна издаю какие-либо звуки. Я решила, что у меня «состояние молитвенного экстаза» – вполне обычное явление в нашей церкви. Позднее я обнаружила, что мама предположила то же самое. Когда Мэй спросила, почему я никому не отвечаю, моя мама ответила: «Это Бог».
– Что Бог? – растерянно переспросила Мэй.
– Его пути неисповедимы, – заявила моя мать и занялась чем-то еще.
И так – неведомо для меня – в нашей церкви распространилась весть, что я в молитвенном экстазе и что никто не должен со мной заговаривать.
– Как, по-твоему, почему это случилось? – поинтересовалась миссис Уайт.
– Ничего удивительного, ей семь лет, сама знаешь. – Мэй для пущего эффекта помедлила. – Это священное число, странные вещи случаются с семерками, взять хотя бы Элси Норрис.
Элси Норрис (или Глаголющая Элси, как ее называли) была большим подспорьем для нашей церкви. Всякий раз, когда пастор просил привести пример милости Господа, Элси вскакивала и кричала: «Послушайте, что Бог сделал для меня на этой неделе».
Ей нужны были яйца, и Бог их послал.
У нее были колики, и Бог их унял.
Она всегда молилась по два часа в день: в семь утра и в семь вечера.
В качестве хобби она выбрала нумерологию и не приступала к чтению Писания, не бросив кости, которые указали бы ей, с чего начать. «Одна костяшка для главы, другая – для стиха» – таков был ее девиз.
Однажды кто-то спросил ее, как она поступает с теми книгами Библии, в которых больше шести глав.
«У меня свои пути, – чопорно ответила она, – у Господа – свои».
Она очень мне нравилась, потому что дома у нее было много всего интересного. Например, орган – чтобы извлечь из него звук, нужно нажать на педаль. Всякий раз, когда я к ней приходила, она играла «Поведи к благому свету». Она давила на клавиши, а я – на педали, потому что у нее была астма. Она коллекционировала иностранные монеты и хранила их в стеклянном ящике, от которого пахло льняным маслом. Она говорила, это напоминает ей о покойном муже, который играл в крикет за Ланкашир.
– Его прозвали Стэн Тяжелая Рука, – повторяла она всякий раз, когда я ее навещала.
Она никак не могла запомнить, что и кому говорит. Она никак не могла запомнить, как давно хранится тот или иной фруктовый пирог. Как-то раз она предлагала мне один и тот же кусок пирога пять недель кряду. Мне повезло, она ведь не помнила и того, что говорят ей самой, поэтому каждую неделю я приводила одно и то же оправдание своему отказу.
– Колики, – говорила я.
– Я за тебя помолюсь, – отзывалась она.
А самое главное – у нее был коллаж с Ноевым ковчегом. На нем двое Ноев-родителей выглядывали в окошко посмотреть на потоп, а другие Нои пытались поймать одного из зайцев. Наибольший восторг у меня вызвал съемный шимпанзе из губки для мытья посуды – в конце моего визита Элси разрешала мне пять минут с ним поиграть. У меня была уйма вариантов, но обычно я его топила.
Как-то в воскресенье пастор обратил внимание собравшихся на мою глубокую набожность. Он двадцать минут говорил обо мне, а я ни слова не слышала, просто сидела и читала Библию и думала, какая же длинная эта книжка. Разумеется, эта кажущаяся скромность лишь еще больше всех убедила.
Я думала, что никто со мной не разговаривает, а другие думали, что это я с ними не разговариваю, но однажды вечером я поняла, что вообще ничего не слышу, а потому спустилась вниз и написала на листке бумаги: «Мама, в мире очень тихо».
Кивнув, мама продолжила читать. Эту книгу она получила с утренней почтой от пастора Спрэтта. Там было про миссионеров, и называлась она «Другим континентам Он тоже ведом».
Я не могла привлечь внимание мамы, поэтому взяла апельсин и пошла в кровать. Мне пришлось разбираться самой.
На день рождения кто-то подарил мне ксилофон и сборник народных песен с нотами. Подложив себе под спину подушки, я спела пару куплетов «Милого старого Сайна».
Я видела, как двигаются мои пальцы, но никакого звука не получалось.
Я попробовала «Коричневый кувшинчик».
Ничего.
В отчаянии я начала тарабанить ритм «Стариковской реки».
Ничего.
И до утра я ничего не могла поделать.
На следующий день, едва встав, я твердо решила объяснить маме, что со мной что-то не так.
В доме никого не было.
Завтрак мне оставили с короткой запиской на кухне:
«Дорогая Дженет,
Мы ушли в больницу молиться за тетю Бетти, у нее вылетает коленный сустав.
С любовью
Мама».
Поэтому на весь день я оказалась предоставлена самой себе и наконец решила пойти погулять. Эта прогулка стала моим спасением. Я повстречала мисс Джюсбери, она была очень умная и играла на гобое. А еще она руководила хором сестринской общины.
– Но в ней нет святости, – сказала как-то миссис Уайт.
Наверное, мисс Джюсбери со мной поздоровалась, а я ее проигнорировала. Она давно не бывала в церкви, так как уезжала с Симфоническим оркестром Армии спасения на гастроли по центральным графствам и потому не знала, что я будто бы полна святого духа. Она стояла передо мной, открывала и закрывала рот – из-за гобоя он открывался очень широко – и сводила брови к переносице. Схватив мисс Джюсбери за руку, я повела ее на почту. Там я взяла ручку и написала на обороте бланка заявления на детское пособие: «Дорогая мисс Джюсбери, я ничего не слышу».
Она посмотрела на меня с ужасом, а потом, завладев ручкой, написала в ответ: «Что твоя мама предприняла в связи с этим? Почему ты не в постели?»