Помню, императрица, великий князь и, по их примеру, весь двор оказывали всяческие знаки внимания как матери, так и мне, хотя нашлись люди с вице-канцлером графом Бестужевым во главе, которые уже тогда постарались повредить матери в глазах императрицы. Это было очень легко, так как она от рождения склонна была с ревнивой подозрительностью относиться ко всем женщинам, которых не могла контролировать. Ей объяснили как недостаток привязанности ко мне отвращение матери к тому, чтобы мне пустили кровь, а в действительности это было лишь следствие боязни.
Чтобы лучше узнать правду и под предлогом гораздо большего ухода императрица приказала графине Воронцовой поместиться с нами. Когда мне делали кровопускание, Лесток запирал двери на задвижки, и мне пускали кровь в два приема четыре раза в течение двух суток. Мать, которая была очень чувствительна, не могла видеть этого без огорчения, и когда она хотела войти в эти минуты, ей говорили, что императрица просила ее оставаться у себя в комнате. Из-за этого она, в свою очередь, стала досадовать и подумала, что все сговорились держать ее вдали от дочери. К этому прибавились еще разные мелочи и сплетни кумушек, которые ухудшали дело.
Например, в период моего выздоровления, около Пасхи, мать, потому ли, что не могла найти богатых материй по своему вкусу, или потому, что ей нравился принадлежавший мне кусок материи, пришла попросить его у меня в присутствии графини Румянцевой. В том состоянии слабости, в каком я была, и еще не вполне свободно владея своими эмоциями, я проявила некоторое желание сохранить материю, потому что я получила ее от дяди, брата отца, хотя и уступила ее матери. Это передали императрице, которая прислала мне две великолепные материи того же цвета и очень была недовольна матерью за то, что она, как говорили, без осторожности причинила огорчение почти умирающей. Мать, в свою очередь, почувствовала, что ее злят, и разобиделась.
Когда я поправилась, я нашла во всем очень большую перемену. Раньше говорили только о празднествах, увеселениях, удовольствии, а теперь – лишь о распрях, спорах, партиях и вражде.
С минуты нашего прибытия для бессменного дежурства назначили к нам Бецкого, тогда камергера великого князя, князя Александра Трубецкого, камер-юнкера этого князя, сверх того, сохранил свое место Нарышкин, и один из камер-юнкеров императрицы с двумя ее фрейлинами дежурили у нас по очереди.
Мать возымела доверие к Бецкому, который сблизил ее с принцем и принцессой Гессен-Гомбургскими: он был побочным братом этой принцессы и незаконным сыном старого фельдмаршала Трубецкого, который прижил его от одной шведской дамы во время своего плена в этой стране при Карле XII, после Нарвской битвы. Это сближение не понравилось многим, а особенно графу Лестоку и обер-гофмаршалу великого князя Брюммеру, который вызвал мою мать в Россию, но еще более – графине Румянцевой, очень вредившей моей матери в глазах императрицы. Ссору раздувал тогда повсюду граф Бестужев, применявший отвратительное правило – разделять, чтобы повелевать. Ему отлично удавалось смущать все умы; никогда не было меньше согласия и в городе, и при дворе, как во время его министерства. В конце концов он стал жертвой собственных происков, что случается обыкновенно с людьми, которые больше опираются на свои интриги, чем на чистоту и честность приемов.
Великий князь во время моей болезни проявил большое внимание ко мне. Когда я стала лучше себя чувствовать, он не изменился ко мне; по-видимому, я ему нравилась. Не могу сказать, чтобы он мне нравился или не нравился, – я умела только повиноваться. Дело матери было выдать меня замуж. Но, по правде, я думаю, что русская корона больше мне нравилась, нежели его особа. Ему было тогда шестнадцать лет; он был довольно красив до оспы, но очень мал и совсем ребенок; он говорил со мною об игрушках и солдатах, которыми был занят с утра до вечера. Я слушала его из вежливости и в угоду ему; я часто зевала, не отдавая себе в этом отчета, но не покидала его, и он тоже думал, что надо говорить со мною; так как он говорил только о том, что любит, то он очень забавлялся, говоря со мною подолгу.
Многие приняли это за настоящую привязанность, особенно те, кто желал нашего брака; но никогда мы не говорили между собою на языке любви: не мне было начинать этот разговор, скромность мне воспретила бы это, если б я даже почувствовала нежность, и в моей душе было достаточно врожденной гордости, чтобы помешать мне сделать первый шаг. Что же до него касается, то он и не помышлял об этом, и это, правду сказать, не очень-то располагало меня в его пользу. Девушки, что ни говори, как бы хорошо воспитаны ни были, любят нежности и сладкие речи, особенно от тех, от кого они могут их выслушать, не краснея.
После моей болезни я появилась снова в первый раз в обществе 21 апреля 1744 года, в день моего рождения. В этот день мне минуло пятнадцать лет. По прошествии этого дня императрица и великий князь пожелали, чтобы меня посещал Симеон Теодорский, епископ Псковский, и чтобы он беседовал со мною о догматах православной церкви. Великий князь сказал мне, что он убедит меня, да и я с моего приезда в империю была глубоко убеждена, что венец небесный не может быть отделен от венца земного. Я слушала епископа с покорностью и никогда ему не противоречила; кроме того, я была наставлена в лютеранской вере одним духовным лицом по фамилии Вагнер, полковым священником у отца, а он часто мне говорил, что до первого причащения каждый христианин может выбрать веру, которая ему покажется наиболее убедительной. Я еще не была у причастия и, следовательно, находила, что епископ Псковский был прав во всем; он не ослаблял моей веры, дополнял знание догматов, и мое обращение не стоило ему ни малейшего труда. Он часто спрашивал меня, нет ли у меня каких-нибудь возражений, сомнений, но мой ответ был краток и удовлетворял его, потому что решение мое было принято.
Весною этого года императрица, с некоторых пор, по-видимому, сердившаяся на мою мать, отправилась снова в Троицкий монастырь, куда последовали за ней великий князь и мы с матерью. Архимандрит этого монастыря пользовался тогда большими милостями императрицы. Он с двумя епископами, Московским и Петербургским, сопровождал ее всюду, даже в театр и маскарады, разумеется, не маскируясь.
Когда мы прибыли к Троице, граф Лесток вошел в комнату матери. Он имел очень озабоченный вид и сказал ей: «Можете, ваше высочество, готовиться к отъезду и укладываться». Мать спросила его, откуда исходят эти предложения? Он ей ответил, что императрица в величайшем гневе на нее, что маркиз Шетарди арестован и выслан из Москвы и что в его бумагах нашли улики против моей матери, которая тяжко оскорбила императрицу. Мать попросила Лестока доставить ей возможность объясниться с императрицей, дабы, прежде чем уехать, она могла по крайней мере узнать, в чем ее обвиняют и в чем она виновата. Это объяснение состоялось; императрица и мать оставались вдвоем очень долго и вышли обе совсем красные от этого разговора. Мать плакала, она думала, что успокоила императрицу; но последняя не так-то легко забывала и никогда не возвращала матери своей привязанности; к тому же было слишком много людей и вещей, которые отдаляли их одну от другой.
Всё, что я могла разобрать из разных речей, слышанных мною по этому поводу, сводится к тому приблизительно, что я сейчас скажу.
До восшествия императрицы Елизаветы на престол маркиз Шетарди, в то время посланник французского двора в России, столько же в пику правительнице, сколько по склонности и расчету, был очень предан цесаревне Елизавете. Он приходил к ней очень часто, оставался у нее весьма подолгу, и только граф Лесток, в то время хирург цесаревны, был свидетелем их бесед. Я знаю это через Чоглокову, в то время фрейлину цесаревны.
Маркиз Шетарди, задушевный друг Лестока, узнал о перевороте, который готовили с целью возвести на престол цесаревну Елизавету; он даже ссудил Лестока некоторой суммой, которая потом была ему возвращена. Но Лесток скрыл от него день и час, так как маркиз Шетарди поторопился раньше сказать, что он заставит шведов напасть на русское войско, которое считали преданным правительнице, в тот самый день, когда цесаревна Елизавета взойдет на престол, чтобы облегчить, как он говорил, ее восшествие, ибо вовсе не рассчитывали, что это должно произойти так легко, как оно произошло в действительности. И в этом он, конечно, следовал своим инструкциям: он замышлял смуту и старался ослабить силы России, возбуждая ее врагов напасть на войско, которое, так сказать, прикрывало столицу, в ту минуту, когда, он надеялся, вспыхнет гражданская война; но Бог судил иначе, Лесток догадался скрыть часть своих распоряжений от маркиза Шетарди. Так как этот посланник был уже отозван, то он уехал вскоре по восшествии императрицы Елизаветы, осыпанный подарками. Французский двор отослал его в Россию как частного человека, с верительными грамотами в кармане, заготовленными для него и как для посланника, и как для министра второго ранга, дабы предъявить их, смотря по тому, когда он сочтет своевременным и уместным.