— Товарищи! — закричал Вершинин. — Что же это-о?!
Мужики молчали.
Васька полез на насыпь.
— Куда? — крикнул Вершинин.
Васька злобно огрызнулся:
— А ну вас к… Стервы…
И, вытянув руки вдоль тела, лег поперек рельсов.
Уже дышали, гукая, деревья, и, как пена, над ними оторвался и прыгал по верхушкам желто-багровый дым.
Васька повернулся вниз животом. Смолисто пахли шпалы. Васька насыпал на шпалу горсть песка и лег на него щекой. Песок был теплый и крупный.
Неразборчиво, как ветер по листве, говорили в кустах мужики. Гудели в лесу рельсы…
Васька поднял голову и тихо бросил в кусты:
— Самогонки нету?.. Горит!..
Палевобородый мужик на четвереньках приполз с ковшом самогонки. Васька выпил и положил ковш рядом.
Потом поднял голову и, стряхивая рукой со щек песок, посмотрел: голубые гудели деревья, голубые звенели рельсы.
Приподнялся на локтях. Лицо стянулось в одну желтую морщину, глаза — как две алые слезы…
— Не могу-у!.. Душа-а!..
Мужики молчали.
— Все это понятно, Никита Егорыч, — говорил тихо Миша-студент. — Васька не верит в тупость машиниста, а Син Бин-у верит. Он даже с помощником машиниста сговорился, Никита Егорыч.
— А если набрехал ему этот помощник? Нет, лучше я сам…
Вершинин вскочил. И сразу же раздались обращенные к нему голоса партизан:
— Зарежет!
— Не то страшно, что зарежет, а страшно одному лежать!
— Позволь всем миром лечь, Никита Егорыч!
— Обчество не допустит, — сказал старик партизан Вершинину. — Тебе нельзя. Лучше все ляжем вместе.
Китаец откинул винтовку и пополз вверх по насыпи.
— Куда? — спросил Вершинин.
Син Бин-у, не оборачиваясь, сказал:
— Сыкуучна-а!.. Васика!
И лег с Васькой рядом.
Морщилось, темнело, как осенний лист, желтое лицо. Рельс плакал. Человек ли отползал вниз по откосу, кусты ли кого принимали — не знал, не видел Син Бин-у…
— Не могу-у!.. Братани-и!.. — выл Васька, отползая вниз.
— Ничего, Васька, — сказал ему Миша-студент. — Тут ведь дело не в трусости, а в отсутствии уверенности в действии машиниста. По-моему…
— Молчи ты! — крикнул Вершинин. — Муку какую народ принимает, а он с объяснениями. Объясняться будем потом, когда выживем.
Слюнявилась трава, слюнявилось небо…
Син Бин-у был один.
Плоская голова китайца пощупала шпалы, оторвалась от них и, качаясь, поднялась над рельсами… Оглянулась…
Подняли кусты молчаливые мужицкие головы со ждущими голодными глазами.
Син Бин-у лег.
И еще потянулась вверх голова его, и еще несколько сотен голов зашевелили кустами и взглянули на него.
Китаец опять лег.
Корявый палевобородый мужичонка крикнул ему:
— Ковш тот брось суды, манза!.. Да и ливорвер-то бы оставил. Куда тебе ево?.. Ей!.. А мне сгодится!..
Син Бин-у вынул револьвер, не поднимая головы, махнул рукой, будто желая кинуть в кусты, и вдруг выстрелил себе в затылок…
Тело китайца тесно прижалось к рельсам.
Сосны выкинули бронепоезд. Был он серый, квадратный, и злобно-багрово блестели зрачки паровоза. Серой плесенью подернулось небо; как голубое сукно были деревья…
И труп китайца Син Бин-у, плотно прижавшийся к земле, слушал гулкий перезвон рельсов…
Шурка — помощник машиниста — напряженно прилип к смотровой щели. Машинист Никифоров, с раздражением глядя на его круглые, побелевшие от страха щеки, спрашивал:
— Чего видишь? На пути чисто али есть кто?
— Вроде бы конь… али теленок, господин машинист. — Он отрывается от щели и быстро говорит: —Человек! Лежит на рельсах и руками машет. Раненый, должно.
— Прибавь ходу!
— Как прибавь ходу, господин машинист? По инструкции…
— А я тебе, Шурка, говорю, прибавь ходу! А если боишься его перерезать, так я его из пулемета пристрелю…
Машинист Никифоров поднимается по лесенке кверху, где в будке над паровозом — пулемет.
— Не сметь!
Шурка хватает за ремень машиниста. Тот с размаху бьет его по лицу. Шурка отшатнулся, но ремня не выпустил.
Он схватил гаечный ключ и, угрожая им машинисту, повторил:
— Не сметь!
Тупо соображающий машинист наконец обиделся всерьез.
— Убью, мерзавец!
— Останавливай машину!
— Вот я тебе покажу — останавливай! — И ударил его наотмашь.
Шурка, почти в беспамятстве, отброшен к дверям. Но, быстро опомнившись и схватившись руками за голову, он истошно кричит:
— Убили-и!..
— Кого убили? Где убили? — растерянно бормочет машинист.
— Посмотри! Человека зарезал, сволочь!
Машинист Никифоров растерян. Шурка хватает его за ворот, тащит к дверям, с трудом открывает их.
— Смотри!
Выстрел. Другой.
Машинист Никифоров закрывает двери и падает.
Бронепоезд все еще движется.
Шурка тяжело ранен. Однако, собрав последние силы, он подползает к рычагу.
Паровоз дернулся. Замер.
— Крышка, — сказал Обаб. — Крышка, господин полковник. Уж я мужиков знаю.
— Что, что? Чья крышка хлопнула?
— Наша.
— Послушайте, — сказал Незеласов, потянув Обаба за рукав.
Обаб повернулся, поспешно убирая спину, как убирают рваную подкладку платья.
— Стреляют? Партизаны?
— Послушайте!..
Веки у Обаба были вздутые и влажные от духоты, и мутно и обтрепанно глядели глаза, похожие на прорехи в платье.
— Но нет мне разве места… среди людей, Обаб?.. Поймите… я письмо хочу… получить. Из дому, ну!..
Обаб сипло сказал:
— Спать надо, отстаньте!
— Я хочу… получить из дому… А мне не пишут!.. Я ничего не знаю. Напишите хоть вы мне его, прапорщик!.. — Незеласов стыдливо хихикнул: — А… незаметно этак, бывает… а…
Обаб вскочил, натянул дрожащими руками большие сапоги, а затем хрипло закричал:
— Вы мне по службе, да! А так мне говорить не смей! У меня у самого… в Барнаульском уезде… невеста!.. — Прапорщик вытянулся, как на параде. — Орудия, может, не чищены? Может, приказать? Солдаты пьяны, а тут ты… Не имеешь права… — Он замахал руками и, подбирая живот, говорил — Какое до тебя мне дело? Не желаю я жалеть тебя, не желаю!
— Тоска, прапорщик… А вы… все-таки… человек!
— Жизненка твоя паршивая. Сам паршивый… Ишь, ласки захотел!
— Вы поймите… Обаб.
— Не по службе!
— Я прошу…
Прапорщик закричал:
— Не хо-очу-у!..
И он повторил несколько раз это слово, и с каждым повторением оно теряло свою окраску; из горла вырывалось что-то огромное, хриплое и страшное, похожее на бегущую армию:
— О-о-а-еггты!..
Они, не слушая друг друга, исступленно кричали, до хрипоты, до того, пока не высох голос.
Полковник устало сел на койку и, взяв щенка на колени, сказал с горечью:
— Я думал… вы, Обаб, — камень. А тут — леденец… в жару распустился!
Обаб распахнул окно и, подскочив к полковнику, резко схватил щенка за гривку.
Незеласов повис у него на руке и закричал:
— Не сметь!.. Не сметь бросать!
Щенок завизжал.
— Ну-у!.. — густо и жалобно протянул Обаб. — Пу-у-сти-и!
— Не пущу, я тебе говорю!..
— Пу-усти-и!
— Бро-ось!.. Я!..
Обаб убрал руку и, словно намеренно тяжело ступая, вышел.
Щенок тихо взвизгивал, неуверенно перебирал серыми лапками по полу, по серому одеялу. Похож на мокрое ползущее пятно.
— Вот бедный, — проговорил Незеласов, и вдруг в горле у него заклокотало, в носу ощутилась вязкая сырость; он заплакал.
Мужики сняли шапки, перекрестились за упокой.
— Окапывайся теперь! — сказал им Вершинин. — Бронепоезд остановили, но огня из него жди много.
И мужики побежали окапываться.
Вершинин, чуть сутулясь, шел вместе с Васькой вдоль окопов.
Так он вышел к повороту, откуда виден мост через Мукленку.
— Никита Егорыч, позволь загладить… первым в бронепоезд вступить!
Не отвечая, Вершинин поднялся кверху и, крепко поставив, будто пришив, ноги между шпал на землю, долго глядел в даль блестящих стальных полос на запад.