Мне никогда еще не доводилось видеть перед собой образчик новоявленного рыцаря в его естественном состоянии, оторванного от породившей его среды, от того рыцарства, которое некогда составляло славу Франции, а ныне превратилось в орудие и символ нашего упадка. Предки нынешних рыцарей помышляли о Боге, а эти – лишь о себе, о той чести, которую они унаследовали и которой пуще всего дорожили. Они жаждали сражений, но были к ним непригодны. Во время битв, которые они проигрывали, эти рыцари не заботились ни о дисциплине, ни о тактике, ни о победе. Гибли они доблестно – только это и могло служить им оправданием. Их не волновали ни государи, попавшие в заточение, ни требования выкупа, ни утраченные земли и ограбленные народы. Они заботились лишь о том, чтобы насытить свою воинственную праздность, – пусть при этом горожане истекают кровью, крестьяне голодают, а ремесленники работают себе в убыток. Во Франции подобное упрямство могло сойти за благородство души.
Но в райском саду, в присутствии пары лишенных оружия и авторитета мужланов, которые грязными ногтями ковырялись в зубах, меня вдруг осенило. Мелькнувшую у меня мысль на родине я воспринял бы с ужасом, но здесь она предстала как неоспоримое доказательство. Какое счастье, что крестоносцам не удалось покорить Восток! Необходимо сделать так, чтобы им это никогда не удалось. И напротив, наше занятие торговлей, которое я всегда воспринимал с точки зрения аристократов – как нечто пошлое, приземленное и малопочтенное, – предстало передо мной совсем в ином свете. Мы способствовали обмену, а не завоеванию. Мы несли людям лучшее из того, что производили другие. Мы тоже на свой лад присваивали плоды цивилизации других народов, но компенсировали это тем, что они хотели получать от нашей. Разрушение, грабеж, порабощение нам чужды. Мы намерены брать добычу только живьем.
Вытянув из нас все, что было можно, Бертрандон принялся до бесконечности разглагольствовать о положении Константинополя, чей политический вес был сведен к нулю, о городе, который выплачивал дань туркам, о подданных Оттоманской империи, которых он уважал, в отличие от ненавистных ему арабов, о политике итальянских городов, Венеции и Генуи, чье соперничество не мешало им изо дня в день понемногу присваивать себе византийские земли и арабские владения.
Я уже не слушал его. Эта встреча, сколь бы неприятной она ни была, заставила меня вспомнить Запад. Во всяком случае, наше пребывание в Дамаске подходило к концу. Оставалось всего два дня до отъезда в Бейрут, где мы должны были сесть на корабль.
До знакомства с Бертрандоном я жалел о том, что пора уезжать. Теперь я жаждал этого.
* * *
Возвращение было радостью. Я воспринимал каждый день, приближавший меня к дому, как бесценный дар. Тем не менее обратный путь оказался куда тяжелее. Мы пережили несколько бурь, которые изрядно потрепали судно. В конце концов в виду Корсики последний шквал снес нас прямо на скалы. Меня смыло волной за борт, и я чуть не утонул. Барахтаясь в морской пене, я левой рукой наткнулся на какую-то усеянную колючками морскую тварь, из тех, что водятся на морском дне среди камней. Дюжины мелких черных иголок впились мне в кожу. На помощь пришли обитатели острова, но лишь затем, чтобы ввергнуть нас в еще большее несчастье. Так называемый князь – правивший здесь бессовестный бандит – обобрал нас и бросил в тюрьму. Мы провели там несколько недель, пока Видаль не выкупил нас.
В итоге мы прибыли в Эг-Морт в начале зимы. Рука моя распухла, началось заражение. В какой-то момент была угроза потерять не только руку, но и жизнь. Когда я выздоровел, то понял, что все эти страхи избавили меня от сожалений о том, что я всего лишился. Перед Рождеством мы с Готье двинулись вверх по Роне к нашему городу. У меня не осталось ни гроша. Видаль надеялся возместить потери, воспользовавшись каперским свидетельством. В случае его получения – а ему это удалось – пираты могли бы напасть на судно, принадлежащее тому государству, которое нас ограбило. Добыча послужила бы нам компенсацией. Это была действенная процедура, смягчавшая риски мореплавания. Правда, разворачивалась она медленно и отнюдь не умаляла того факта, что все мы были разорены.
Самое странное, что эти потери вовсе не удручали меня, а наполняли неожиданной радостью. Я ощущал себя заново рожденным. Я и впрямь рождался для новой жизни. Я носил траур по своим мечтам, но их заменили воспоминания. Я вернулся со множеством честолюбивых замыслов, суливших гораздо большее богатство, чем те несколько штук шелка или тюков пряностей, которые я мог бы привезти. Мое богатство пока что было невидимым, оно находилось в процессе становления. Я таил этот драгоценный дар, как деньги, еще не ведая, что именно мне удастся приобрести. Но я твердо верил в удачу.
Из Монпелье я отправил с нарочным письмо Масэ. Я знал, что она меня ждет. В последние недели я неистово жаждал ее. Шрамы на руке напоминали, что я приласкал дьявола. Воспоминание об этом испытании побуждало ценить нежность. Я вскрикивал во сне. Здоровая рука тянулась к белой нежной коже Масэ, пытаясь избежать неприятного соприкосновения с мехом зверя, который преследовал меня в заводи моих снов.
На равнине задувал встречный ветер, и наши лошади тащились усталым шагом. Казалось, мы никогда не доберемся до города и собора, чьи башни уже показались на горизонте, это была нескончаемая пытка. Наконец наши шаги зазвучали на темных и пустых улицах. Стук в дверь, взгляд в смотровое окошко, потом слезы, крики, объятия. Ночь была полна наслаждением, долгожданным и от этого почти болезненным.
Потребовалась почти неделя, чтобы наши жизни переплелись вновь. Я рассказывал Масэ обо всем, а в ее историях ожили тысячи событий застывшего мирка, где меня ждали…
* * *
Город я не узнал. Я помнил его серо-черным, вечно затянутым хмарью. Мы прибыли поздней весной, в день ясный и солнечный. К жаре в этих краях примешивалась небольшая влажность, так что жара здесь была не такой, как на Востоке. Слово «мягкость» тотчас приходило на ум при попытке определить это осиянное солнцем благоденствие.
В первые дни, прежде чем ступить в город, я совершал долгие прогулки по изрезанному каналами предместью. В этом я видел средство постепенно свыкнуться с городом, вновь почувствовать себя уверенно. Бродя под тенистыми ивами, среди черных лодок, я видел пляшущих на воде солнечных зайчиков, развевающиеся, будто стяги, пучки длинных водорослей в глубине. Прежде чем снова обрести дом и общество родных, мне хотелось обследовать землю, где я родился, ощутить потребность жить на ней, до такой степени жгучую, что я возблагодарил Провидение за то, что родился на свет.
После встречи с родными и нежных излияний дало о себе знать подлинное воздействие путешествия: все вокруг казалось мне знакомым и в то же время неузнаваемым. Ничто больше не было само собой разумеющимся. Невольно я то и дело сравнивал. К примеру, дома, которые прежде вызывали у меня чувство гордости, как у всякого жителя этого большого города, теперь казались мне скромными, чересчур простыми, маленькими. Со своими выведенными на фасады балками и брусьями, деревянными ромбами и широкими угловыми столбами они еще так недалеко ушли от крестьянских хижин. На Востоке я видел каменные дворцы, плотно застроенные города, которые с великим трудом пробивали узкие улочки с многоэтажными домами. Богатство Буржа в сравнении с этим меркло.
Еще одно, открывшееся мне во время путешествия, – это ощущение древней истории. Раньше я замечал вокруг себя лишь следы сравнительно недавнего прошлого. Собор и главные достопримечательности нашего города были построены сто, самое большее двести лет назад. На Востоке нам попадались остатки куда более древних строений. В Пальмире мне довелось посетить развалины зданий, построенных древними римлянами, а на протяжении всей поездки нам несколько раз встречались греческие храмы. И вот, вернувшись, я впервые заметил, что даже в нашем городе есть немало следов античности. Самое сильное впечатление производила крепостная стена, окружавшая холм, на котором был возведен собор. Я тысячу раз проходил мимо этих мощных башен, соединенных стеной, но никогда не связывал их с теми римлянами, о которых говорилось в Евангелии. Это вроде бы незначительное открытие произвело на меня сильное впечатление. Я осознал это, лишь вырвавшись на простор: чтобы почувствовать движение вещей, нужно самому двигаться. Я понял, что время тоже оказывает воздействие на вещи. Живя в одном и том же месте, можно ощутить, как меняется мир. Так крепостные стены, слывшие неприступными, в конце концов были взяты приступом; ныне у их подножия пролегли улицы и выстроились кварталы новых домов, которые, перевалив через укрепления, сбегают вниз к воде. Быть может, когда-нибудь исчезнут и эти дома или же их сменят более высокие здания. Это и есть ход времени, а когда мы отыграем в нем свою роль, оно станет Историей. Время принадлежит каждому, и каждому достается его частица. Никто не знает, появятся ли здесь когда-нибудь дворцы, подобные тем, которые я видел в других краях. Словом, я уехал из Буржа, воспринимая его как застывшее недавнее прошлое, а вернувшись, ощутил его как часть истории, которая зависит только от людей.