Литмир - Электронная Библиотека

Наверное, было бы лучше, если бы он все же хоть немного, хоть чуть-то, да симпатизировал ей, ибо ему на родине так и не удалось продать ни одной своей картины, за исключением заказанного музеем полотна «Сталин на нефтяных промыслах», о котором, по рассказам бабушки, говорил с кривой улыбкой. В ту пору боготворимая им живопись спросом не пользовалась, а другой он не признавал. Зарабатывал преподаванием в художественном училище и школе. Говорят, был прекрасным учителем, и его ученик, который вел рисование в школе, где учился уже я, не осмелился поставить мне итоговой тройки, хотя такая оценка была бы самой справедливой, ибо природа, словно издеваясь надо мной, наделила меня способностями только малевать.

Он умер за месяц до моего рождения. Как бабушке удалось пережить смерть мужа и дочери в течение одного месяца, знала лишь она, однако единственное разумное объяснение состоит разве лишь в том, что смысл жизни она обрела отныне во мне, и, видимо, оттого так яростно сражалась за меня с папашей.

Я знал о деде только по рассказам – ее и двоюродного деда Семена, в доме которого братья устроили мастерскую, ставшую впоследствии чем-то вроде рукотворного музея, куда крайне редко забегали ученики, коих было немало. Они наскоро разглядывали полотна, восхищенно цокали языками, разводили руками, сетуя по поводу того, что такой талант не оценен, и обещали посодействовать, забыв об этом сразу же, как только выходили за порог дома.

Картины просуществовали с полвека, пока не сгорели в пожаре.

Я расскажу об этом ниже, а пока замечу, что бабушка, к счастью для нее, не видела, как погибли картины художника, которого она боготворила. Судьба избавила ее от горчайшей чаши. Она действительно считала деда выдающимся живописцем, чье время непременно придет. Час триумфа не наступил, и дед так и остался чудаком, бегающим по округе с мольбертом и этюдником. Тем не менее бабушка подвижнически служила ему, считая целью своей жизни создать условия для творчества своему гению. О себе она забывала.

Три картины деда еще долго продолжали храниться в музеях, три или четыре – в частных коллекциях, что до итальянского портрета, то я всякий раз восставал против его размещения где бы то ни было. Бабушка тоже не хотела с ним расставаться, хотя ей многие пеняли за то, что пронизанное чувственностью полотно висит над изголовьем ребенка. В ответ она хохотала и упрекала оппонентов в ханжестве. Пусть, мол, привыкает. Во всяком случае, в вашем возрасте он уже не будет говорить такие глупости.

Я же полотна стеснялся, хотя временами бросал в его сторону любопытные взгляды, правда, тотчас же отводил глаза, ибо в этой картине было нечто таинственное, пугающее, от чего вдруг начинало щемить под ложечкой, и в то же время очень, очень сладкое.

Однажды сквозь щели в заборе я видел, как в соседском саду купали Жанну, мою одиннадцатилетнюю соседку, с которой я часто играл в салки. Они с мамой стояли спиной ко мне и, видимо, не чувствовали, что за ними подсматривают. Я впервые видел обнаженную девочку, но это оставило меня совершенно равнодушным, словно перед глазами у меня было нечто неодушевленное, лишенное индивидуальности.

С портретом было все иначе. Он представлялся мне едва ли не живым. Казалось, еще несколько минут и бабушка сойдет с картины и предстанет передо мной во всем великолепии своей наготы. В моих глазах сразу начинали вертеться причудливые образы, в символике которых я всякий раз пытался разобраться, и когда мне чудилось, что еще мгновение и я все пойму, раздавались шаги бабушки реальной, телесной, и я тотчас же бросался в кресло с «Пятнадцатилетним капитаном»[2] в руках.

Она ходила почти бесшумно, не топала и не шаркала, а словно парила в нескольких миллиметрах от пола, будто большой белый эльф, и вообще мало чем походила на классический образ бабули с пучком седых волос на затылке и в старомодных очках на испещренном морщинами лице. Волосы у нее были действительно с проседью, однако при этом мягко, серебристо и очень романтично ниспадали на плечи, и, любуясь ими, я неизменно забывал о ее седине. С возрастом она не оплыла, а, напротив, сумела сохранить изящность фигуры, так точно запечатленной дедом на моем любимом холсте.

На современном языке то, что открывалось моим юным глазам на полотне, зовется сексапильностью и как всякое точное определение теряет очарование запретного плода. У нее была не по годам высокая грудь и упругие, пружинистые ноги, что позволяло ей сохранить молодую осанку, а пунцовые строго очерченные губы были еще способны сводить с ума мужчин. Когда она улыбалась, то принимала совсем иной облик, скорее la femme fatale[3]; ей всегда удавалось сохранять некую недосказанность, сопровождавшая ее на каждом шагу улыбка же эту недосказанность превращала в неразгаданную тайну. Но прелестнее всего в этом облике была, как не странно, небольшая, похожая на звездочку родинка над верхней губой, придававшая ей необыкновенно озорной вид, который мог быть и сладостен, и властен. И чем старше я становился, тем лучше понимал своего деда, особенно в ту минуту, когда они с бабушкой впервые увидели друг друга.

Но надо было пройти по меньшей мере четырем десятилетиям, чтобы я окончательно понял, что именно она пробудила во мне чувственность, хотя грех было бы жаловаться, что прекрасный пол обходил меня своим вниманием. Напротив, пройдя многочисленные рифы, которые таит в себе средний возраст, я – в отличие от многих других мужчин, в конце концов ставших либо женоненавистниками, либо волокитами, – сумел сохранить истинную признательность женщинам за все, что они подарили мне. Благодаря ей!

Когда она входила в комнату и видела меня с книгой, то обычно взъерошивала мне волосы, а потом интересовалась, что я читаю. Она руководила моим чтением и очень этим гордилась. Любимым ее писателем был Чарльз Диккенс, к Жюлю Верну, которым я в ту пору увлекался, она относилась с прохладцей, а за «Пятнадцатилетнего капитана» вообще пеняла. Но на сей раз я опередил ее и осмелился наконец задать вопрос, который несказанно мучил меня, рождая чувства, которые я был не в состоянии ни постичь, ни объяснить…

– Ба, почему дедушка нарисовал тебя голой?

Сейчас я ни за что не употребил бы слово «голой», поскольку в нем есть что-то грубое, особенно по отношению к такой женщине, как бабушка, и употребил бы другое, нейтральное и чистое – «нагой». Но в ту пору я, заурядный акселерат, не придавал значения тонкостям, особенно чувственного толка, и хвала ей и за понимание, и за тончайшую деликатность.

Некоторое время она пристально разглядывала меня, потом ответила вопросом:

– А почему тебя это интересует?

Теперь задумался я.

– Тебе же, наверное, было стыдно?

Она улыбнулась. Улыбка у нее была тоже очень мягкой, и в ней было еще что-то, чего я тогда не понимал.

– Нет, Катенька, мне не было стыдно.

– А почему?

Бабушка изучающе разглядывала меня, будто пыталась найти самые понятные слова, но, видимо, так и не нашла их, поскольку сказала просто:

– Потому что я любила твоего дедушку.

Простота не всегда ясна сразу. Я подумал о том, что люблю Жанну, и однажды даже сказал ей об этом, и она ответила, что любит меня тоже, и потом задался вопросом: было бы ей стыдно, если бы я рисовал ее голой? И был уверен, что было бы.

Спустя несколько дней мне представилась возможность усомниться в этом. Жанна встретила меня на улице и некоторое время рассматривала молча и с укоризной.

– Зачем подсматриваешь?

Я чувствовал себя карманным воришкой, которого поймали за руку.

– А ты видела?

– Да, и мама видела.

Я молчал и не знал, что сказать.

– Если ты меня хочешь увидеть голой, – продолжала она, – то приходи завтра днем к нам в сарай, и я разденусь…

Мне было очень не по себе, но я все-таки пришел, и Жанна разделась. Я в растерянности, битый сладкой дрожью, отводил глаза, чувствуя, что еще мгновение и сгорю, а она попеременно отходила назад, забегала вперед, поворачивая то чуть вправо, то чуть влево, усиленно стараясь оказаться в фокусе моего взгляда и поминутно наталкиваясь на ржавые ведра и гнилые доски.

вернуться

2

Роман Жюля Верна.

вернуться

3

Роковая женщина (фран.).

2
{"b":"650025","o":1}