Кстати, однажды мне рассказали презабавный анекдотец: устроили-объявили конкурс среди барановских институтов на право присвоения одному из них статуса публичного дома. Политех сразу отсеялся – девиц мало; музучилище не потянуло – воспитанницы чересчур серьёзны и возвышены. А вот искусственницы всерьёз загорелись: нам бы, говорят, кровати двуспальные завести, да фонари красные над входом повесить и – все дела. Но победила кузница педагогических кадров: а нам, заявили, только вывеску сменить и – всё.
Примечательно, что сей пикантный анекдот услышал я из уст как раз воспитанницы этого самого пединститута, и рассказывался он филологиней весело и взахлёб…
Впрочем, всё это было позже, когда я уже прижился в Баранове, сроднился с ним, так что подобные анекдоты даже корябали моё барановское патриотическое сердце. Я действительно полюбил вскоре этот странный, вздорный, дремучий, злобный, грязный, но удивительно уютный, патриархальный и красивый своей первозданной близостью к природе город. В России – сотни городов. Среди тех, что я видел, в которых побывал или даже какое-то время жил, есть бесконечно близкие, родные мне, милые моему сердцу и в которых я вполне бы мог навсегда прижиться – Москва, Севастополь, Ярославль, Киев, Луганск, Феодосия (да-да – и русский Киев, и русский Луганск, и русская Феодосия!), Темрюк, Тамбов… А есть-существуют и города, в коих я почувствовал себя неуютно, и я бы никогда не согласился прописаться в них, они не мои. Это, например, – Рига, Абакан, Комсомольск-на-Амуре, Липецк, Краснокаменск, Псков, Санкт-Петербург, Новороссийск, Керчь…
Город проживания, как и имя, играет в судьбе человека таинственную и многополагающую роль. Кто знает, стал бы Баранов моим родным, моим судьбоносным городом, если бы я не увидел его впервые влюблёнными слепыми глазами, если бы уже тогда, в первые дни, не пропустил мимо сознания очень существенный штрих – разноцветные крыши. Я тогда только усмехался и подшучивал при виде странных, непривычных взору радужных барановских крыш.
Дело в том, что большинство вместительных многооконных особняков в Баранове при советской нищей власти были разделены-поделены. И вот каждая семья свою часть общей крыши принялась красить в свой цвет, так что иные безразмерные бывшие купецкие да дворянские домищи имели теперь трёх-четырёх-, а то и пятицветную крышу.
Меня это поразило до мозга костей: неужели соседи не могут сговориться и сообща купить одинаковой краски? Ну и ну! Мне, ещё жизнерадостному, это казалось нелепым и смешным.
А ведь эти разноцветные крыши – целая жизненная философия, целое мировоззрение. Это – стиль жизни, проявление её смысла и сущности.
Болотной, удушливой сущности…
2
На вокзале нас никто не встретил.
Я уже знал, со слов Лены, о натянутых её отношениях с родственниками, но – не до такой же степени!
Впрочем, я ещё в Москве, обдумывая-предугадывая своё дальнейшее житьё-бытьё, твёрдо и разумно решил: ни в коем случае не вламываться в чужой семейный монастырь со своим уставом. Одно я знал наверняка: никакими деньгами и никакими пытками меня не заставишь пресмыкаться, признать себя приживалом, ущемляя мой взлелеянный эгоизм. Я приготовился ко всему, ко всякому и потому особо-то не удивился.
Правда, чертыхаться с первых же шагов пришлось. Мы не только мои все вещи прихватили, но и Лены тоже, ибо уже решено было и подписано: она переведётся на заочное. Так что набралось ящиков пять неподъёмных с книгами, два чемоданища, несколько сумок и узлов. Я вообще жуть как не любил и по сию пору ненавижу таскаться по вокзалам с тюками, всегда старался ездить-путешествовать с одной лишь сумкою через плечо. А тут ещё бесило непривычие моё к однорукости: мало того, что беспомощней стал, так ещё и задеваю то и дело остро болезненной ещё культёй за жёсткие чемоданные углы.
Ух, и разозлился я!
– Давай-ка, – приказал Лене, – в камеру хранения пока всё запихнём.
– Ну уж нет! – вскинулась она. – У меня здесь дом родной, а я вокзальных тараканов собирать буду? Не бывать тому!
Денег у нас на носильщика и на такси совершенно не осталось: традиционно-журфаковский выпускной банкет в ресторане «Метрополь» и так нас разорил, да к тому же после банкета ещё два дня опохмелялись в ДАСе, так что явились-прибыли в Баранов буквально с мелочью в кармане. Однако ж пока я, мокрый как лошадь, отирал пот с лица у горы нашего книжья-тряпья, Лена делово отправилась куда-то и вскоре вернулась с дюжим парнем. Он кивнул мне дружелюбно, оглядел наши вещь-залежи, потёр друг о дружку свои ладони-лопаты и жизнерадостно подытожил:
– Ленок, ноу проблем!
Он подвесил две сумки на плечи, третью – на шею, зажал под мышками по коробке, подцепил, присев, два чемодана в руки и попёр всю эту гору вещей рысью по перрону.
«Ну и знакомые у неё – сплошь жеребцы!», – со вздохом подумал я, взгромоздил на плечо два узла на перевязи и вцепился изо всех сил в две связанные между собой коробки. Лена вознамерилась подхватить оставшиеся две сумки и коробку, но я прикрикнул:
– Поставь! Тебе же нельзя! Жди здесь.
Не успел я одолеть, с остановками, и полпути, как бугай-доброхот уже вернулся и, пока я доволок своё, притартал всю оставшуюся кладь. На привокзальной площади нас ждал уазик. Амбал закинул последние вещи в корму, закрепил тент, усадил нас сзади, втиснулся за руль, обернулся, протянул мне краба и ухмыльнулся весело:
– Эдик!
– Вадик! – в тон ему жизнерадостно ответил я, стараясь сдавить его лапу пошибче.
Потуги мои пропали втуне. Эдик врубил зажигание, заскрежетал скоростями, глянул на часы и кивнул Лене:
– Туда – на Фридриха?
– На Фридриха.
– Ну, помчались, а то я к Помидору опоздаю.
Я окончательно понял: они весьма-весьма коротко знакомы. Очень весьма. Потом я разузнал, да и сам сошёлся с Эдиком поближе – он работал водилой в редакции областной молодёжки и действительно имел понятие, где у Лены расположены на теле потаённые родинки. Само собой, Лена сама и рассказала мне об этом в злую весёлую минуту…
Но это – позже, позже!
А пока мы обогнули громадный энергичный фонтан, похожий на стеклянный купол родимого журфака на Моховой, вывернули на прямую широкую зелёную улицу – Интернациональную – и помчались вниз. Я жадно смотрел в окна, и настроение моё начинало постепенно празднично пузыриться-шампаниться. То, что я видел, мне нравилось – пейзаж вполне городской. К тому же день июльский уже разыгрывался не на шутку: солнце так и поливало всё вокруг весёлым светом.
Вскоре мы свернули с центральной улицы направо и, сбавив скорость, затряслись по самой, как мне тут же пояснили в два голоса, долгой улице города. Она носила имя выдающегося друга величайшего пролетарского мыслителя, то есть – Фридриха Энгельса. Тогда она была ещё вся в колдобинах, и тогда ретивые плюралисты от пера ещё не осмеливались выплёскивать на газетно-журнальные страницы всякие грязные, прости Господи, инсинуации о странной, чрезмерной и двусмысленной дружбе-близости нежного Фридриха с душкой Карлом…
Меня же более всего поразило в тот момент то, что мы, свернув с центральной городской улицы, тут же въехали в улицу вполне деревенскую: особнячки и покосившиеся хибарки, вдоль заборов и калиток по обеим сторонам – тропки без всяких тротуаров, над заплотами свисают яблоки и сливы, лежат в тени уже сомлевшие от наступающей жары собаки, курицы и кошки. Единственное, чего не хватало для полноты сельского ландшафта – палисадников с клумбами: дома торчали открытыми окнами сразу на улицу, на прохожих.
Наконец уазик-козлик, подпрыгнув последние разы, подкатил к длинному высокому брусчатому дому. Судя по крыше, проживало в нём четыре семьи. Да во дворе ещё стоял домина с тремя крылечками, так что зрителей-свидетелей нашего приезда в квартиру № 3 хватало с избытком.
Мы подгадали на субботу, и вся – родная мне теперь – семья-семейка оказалась в сборе. Она состояла из: моей будущей тёщи, Ефросинии Иннокентьевны, каковую я, несмотря на её языкосломательное имя-отчество, ещё загодя решил величать только так – по имени-отчеству. Я даже родную матушку с детских лет ещё стеснялся почему-то называть мамой, такой уж у меня скверный поизломанный характерец, а уж чужую тётку, пусть и родительницу жены, именовать мамой да мамулечкой мне всегда казалось нелепым, смешным и надуманным.