Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Писать стихи Херберт начал в годы войны. В 1948 году, в самом конце короткого послевоенного либерального «промежутка», он успел опубликовать три стихотворения, но от дальнейших попыток печататься отказался до 1955-го.

1956 год, «польский октябрь», резко изменил его жизнь. В области культуры перемены, которые принес «польский октябрь», были гораздо более радикальными, чем те, что принесла наша тогдашняя «оттепель». (К слову сказать, вторая книга стихов Херберта – «Гермес, пес и звезда», 1957, – спокойно прошедшая через польскую цензуру, у нас, в московских библиотеках, тридцать лет пролежала в спецхранах.) Какое-то время польской интеллигенции казалось, что и во всей общественной жизни произошло полное обновление, но постепенно стало ясно, что это не совсем так.

Как бы то ни было, с 1956 года Херберт мог позволить себе перестать служить и полностью посвятить себя литературе. Первые книги стихов получили восторженную оценку польской критики и всей литературной среды. С тех пор в оценке Херберта в Польше всегда были единодушны почти все, за исключением двух-трех «зоилов», без которых было бы скучно.

Польским читателям поэзии Херберта было близко все, о чем он пишет. Воспоминания о войне, об оккупации, о Сопротивлении. Воспоминания о только что минувшем (так казалось) «периоде ошибок и искажений».

Не требовали комментариев и его античные стихи.

Античность в поэзии Херберта оборачивалась самой что ни на есть современностью. Не потому, что он одевал современных людей в тоги и хитоны, этим он не занимался никогда. Но античная история была для него метафорой (или метонимией) всеобщей истории, он видел в ней то самое общее, что актуально и сейчас. «Нет сомнения, – говорил когда-то наш Грановский, – что последние 60 лет европейской истории более поясняют древнюю историю, нежели все исследования филологов, устранившихся от современной жизни».

Если Херберт пишет о Троянской войне, он воспевает не гнев Ахиллеса по поводу того, что его обделили при дележе награбленной добычи, а глухое, затаенное, растущее недовольство рядовых греческих воинов, уставших за многие годы бессмысленной и несправедливой войны на чужой территории:

…падают старые мулы и тьма покрывает их очи
и паруса кораблей истлевают в безветренной бухте
жен своих нам не видать и горька нам любовь чужеземок
даже наплакаться досыта мы в их объятьях не можем…

Солдаты обращаются к Аполлону:

…каменной Трои не просим сияющей славы не просим
пленниц и прочей добычи не просим Владыка не просим
но если можешь разгладь искаженные яростью лица
в руки вложи доброту как вложил в эти руки железо
и облака облака ниспошли Аполлон облака

Может быть, вот эта доброта, не всегда свойственная Аполлону, но свойственная самому Херберту, эта доброта и любовь к людям (несмотря на всю жестокость древности и современности) и снискали польскому поэту любовь читателей в Польше и во всем мире.

А также деликатность и ненавязчивость его мастерства, которое он старается сделать почти незаметным. Простота и доступность поэзии этого выдающегося эрудита, старающегося сделать незаметной и эту эрудицию. Удивительная доверительность интонации. Ну и, конечно, хербертовская ирония.

Книгу «Господин Когито» (1974) и многие стихотворения, написанные позже и вошедшие в следующую книгу (1983), объединяет образ Господина Когито. Иногда о Господине Когито говорится в третьем лице, иногда он высказывается от себя.

«Cogito, ergo sum» – «я мыслю, следовательно, я существую» – истина, провозглашенная Декартом в качестве первого принципа философии, действительно стала одним из краеугольных камней философии Нового времени, одним из ориентиров самосознания мыслящего европейца последекартовской эпохи.

Знаменитую фразу Декарта Херберт облюбовал как фразу, вошедшую не только в профессиональный язык философов, но и в обыденное, общежитейское сознание, как фразу, которую слышали все.

Господин Когито – человек «такой как все», рядовой интеллигент, рядовой думающий человек второй половины XX века. Чаще всего на протяжении книги он именно думает, размышляет. Вот названия стихотворений: «Господин Когито думает о возвращении в родной город», «Господин Когито размышляет о страдании», «Господин Когито и чистая мысль», «Господин Когито и движение мыслей»… Хотя Херберт все время чуть-чуть подтрунивает над своим героем, над его попытками мыслить.

В одном из интервью Херберт вспоминает понравившийся ему анекдот о том, как Эйнштейна спросили, что он делает со своими мыслями, когда они приходят в голову: записывает их в особую тетрадку или на отдельные карточки. Мысли, ответил Эйнштейн, так редко приходят в голову, что, если уж приходят, запомнить их нетрудно. Вот этот анекдот и дает ключ к тому, как читать книгу «Господин Когито».

Господин Когито – не Херберт. Сколько бы Херберт ни дарил герою черточек своей биографии, своих интересов, своих мыслей. Даже когда Херберт делает Господина Когито поэтом, как в стихотворении «Будни души», они все равно остаются не тождественны. Херберт привыкает к своему герою, начинает перепоручать ему некоторые свои обязанности. Уполномочивает его, например, рассказать о беседе Спинозы с Богом. Наделяет своей любовью к древней истории вообще и к римским стоикам в частности. Но между Автором и Господином Когито всегда остается дистанция, большая или меньшая, совсем малая, но остается.

Декарт считал мышление синонимом сомнения. И наш современник Когито полон сомнений, мучительных сомнений.

Кто я такой? Тот ли я, кем был вчера и десять лет назад? Каков я? Почему я именно таков? Эти вопросы мучают Господина Когито с первой же страницы книги, где в поисках своего «я» он рассматривает свое лицо в зеркале. Проблема тождества личности для человека, пережившего эпоху войн и социальных потрясений, – это именно проблема. И трудная, порой неразрешимая.

На второй странице появляется мотив раздвоенности. В Господине Когито есть и Дон Кихот, и Санчо Панса, и деваться ему некуда, с этим ему жить, так ему и идти по белому свету, «ковыляя неловко».

Господин Когито, уже «по определению», человек мыслящий. Как все мы втайне думаем о себе. Но Херберт, с присущими ему точностью и осторожностью выражения, уточняет: человек, старающийся мыслить. Мыслить, по Херберту, – не только способность человека (как-никак его родовое название – Гомо Сапиенс), но и обязанность. Однако мыслить – не так-то просто. Подлинное мышление – свое, свободное, независимое. А все мы, как Господин Когито, зависим.

Зависим от мышления наших предков; в нас живы «голод и страх палеолита» и агрессивность варваров раннего Средневековья. Зависим от любых новейших веяний и умонастроений, заставляющих каждого «уважающего себя человека» интересоваться то магией, то гностиками, то дзэн-буддизмом, то еще чем-нибудь. Господин Когито – человек «на уровне». Он читает Гераклита и пророка Исаию. Но читает и ежедневную газету, причем задерживается именно на тех ее столбцах, которые ужасали Цветаеву (в стихотворении «Читатели газет») – на уголовной хронике.

Господин Когито бывает смешным. В «Когитовском» цикле наряду с иронией много улыбки, юмора, моментами почти буффонады. Нечто, я бы сказал, чаплинское рождается из сочетания иронии, даже насмешки над героем (хербертовской насмешки, но не дай бог нам над ним смеяться: над кем смеетесь – над собой смеетесь!) и сочувствия, симпатии, человеческой солидарности с ним.

Господин Когито, «маленький интеллигент» второй половины XX века, – потомок «маленького человека». Он живет под страшным постоянным давлением действительности. Он и сам знает, что он мал, что почти беспомощен перед огромными силами зла, деспотизма, насилия. Но он не мирится со своей малостью, он преодолевает свою малость, свою беспомощность, преодолевает то расстояние, – один шаг, но какой! – которое отделяет смешное от великого. Он оказывается мужествен и героичен, как герои древности, хотя ситуация нашего современника Когито хуже; в отличие от Катона Младшего у него нет меча, чтобы заколоться, нет также «возможности отправить семью за море». Бывает, что у него остается единственный выбор: выбор последнего жеста, выбор позиции, в которой он хочет умереть. И умереть он предпочитал бы стоя.

3
{"b":"649751","o":1}