– Отдайте сейчас же чемодан! – потребовала Сара.
Он не отвечал, вид у него был по-идиотски упорный. Гнев приподнял Сару и бросил ее к машинам.
– Грабят! – крикнула она.
Длинный черный «бьюик» проезжал рядом с ними.
– Хватит дурить! – сказал шофер.
Он схватил ее за плечо, но она вырвалась; слова и жесты ее были непринужденны и точны. Она прыгнула на подножку «бьюика» и уцепилась за ручку дверцы.
– Грабят! Грабят!
Из машины высунулась рука и оттолкнула ее.
– Сойдите с подножки, вы разобьетесь.
Она почувствовала, что теряет рассудок: так было даже лучше.
– Остановитесь! – закричала она. – Грабят! На помощь!
– Да сойдите же! Как я могу остановиться: в меня врежутся.
Гнев Сары угас. Она спрыгнула на землю и оступилась. Шофер подхватил ее на лету и поставил на ноги. Пабло кричал и плакал. Праздник закончился: Саре хотелось умереть. Она порылась в сумочке и достала оттуда сто франков.
– Вот! И пусть вам будет стыдно!
Субъект, не поднимая глаз, взял купюру и выпустил из рук чемодан.
– Теперь пропустите нас.
Он посторонился; Пабло продолжал плакать.
– Не плачь, Пабло, – твердо сказала она. – Все, все кончено; мы уходим.
Она удалилась. Водитель проворчал им в спину:
– А кто бы мне заплатил за бензин?
Удлиненные черные муравьи заполнили всю дорогу; Сара некоторое время пыталась идти между ними, но рев клаксонов за спиной вытеснил их на обочину.
– Иди за мной.
Она подвернула ногу и остановилась.
– Сядь.
Они сели в траву. Перед ними ползли насекомые, огромные, медлительные, таинственные; водитель повернулся к ним спиной, он еще сжимал в руке бесполезные сто франков; автомобили поскрипывали, как омары, пели, как кузнечики. Люди превратились в насекомых. Ей стало страшно.
– Он злой, – сказал Пабло. – Злой! Злой!
– Никто не злой! – страстно сказала Сара.
– Тогда почему что он взял чемодан?
– Не говорят: почему что. Почему он взял чемодан.
– Почему он взял чемодан?
– Ему страшно, – пояснила она.
– Чего мы ждем? – спросил Пабло.
– Чтобы прошли автомобили и мы двинулись дальше.
Двадцать четыре километра. Малыш самое большее сможет пройти восемь. Вдруг она вскарабкалась на насыпь и замахала рукой. Машины проходили мимо, и она чувствовала, что ее видят спрятанные глаза, странные глаза мух, муравьев.
– Что ты делаешь, мама?
– Ничего, – горько сказала Сара. – Так, глупости.
Она спустилась в кювет, взяла за руку Пабло, и они молча посмотрели на дорогу. На дорогу и на скорлупки, которые ползли по ней. Жьен, двадцать четыре километра. После Жьена – Невер, Лимож, Бордо, Андай, консульства, хлопоты, унизительные ожидания в конторах. Им очень повезет, если она найдет поезд на Лиссабон. В Лиссабоне будет чудо, если окажется пароход на Нью-Йорк. А в Нью-Йорке? У Гомеса ни гроша, возможно, он живет с какой-нибудь женщиной; это будет несчастье, кромешный срам. Он прочтет телеграмму, скажет «Черт побери!». Потом он обернется к толстой блондинке с сигаретой, зажатой в скотских губах, и скажет ей: «Моя жена приезжает, это как снег на голову!» Он на набережной, все машут платками, он не машет своим, он злым взглядом смотрит на сходни. «Давай! Давай! – подумала она. – Будь я одна, ты бы никогда больше не услышал обо мне; но мне нужно жить, чтобы воспитать ребенка, которого ты мне сделал».
Автомобили исчезли, дорога опустела. По обе стороны дороги тянулись желтые поля и холмы. Какой-то мужчина промчался на велосипеде; бледный и потный, он сильно нажимал на педали. Растерянно посмотрев на Сару, он не останавливаясь крикнул:
– Париж горит! Зажигательные бомбы!
– Как?
Но он уже доехал до последних машин, она увидела, как он сзади подцепился к «рено». Париж в огне. Зачем жить? Зачем спасать эту маленькую жизнь? Чтобы он бродил из страны в страну, горестный и боязливый; чтобы он полвека пережевывал проклятие, которое тяготеет над его расой? Чтобы он погиб в двадцать лет на простреливаемой дороге, держа в руках свои кишки? От отца ты унаследуешь спесь, жестокость и чувственность. От меня – только мое еврейство. Она взяла его за руку:
– Ну, пошли! Пора.
Толпа запрудила дорогу и поля, плотная и упорная, беспощадная: наводнение. Ни звука, кроме шипящего шарканья подошв о землю. На мгновение Сара почувствовала ужас; ей захотелось бежать в поле, но она взяла себя в руки, схватила Пабло, увлекла его за собой, отдалась течению. Запах. Запах людей, горячий и пресный, болезненный, резкий, с привкусом одеколона; противоестественный запах мыслящих животных. Между двумя красными затылками, втиснутыми в котелки, Сара увидела вдалеке последние убегающие машины, последние надежды. Пабло засмеялся, и Сара вздрогнула.
– Замолчи! – смущенно сказала она. – Не нужно смеяться.
Он продолжал тихо смеяться.
– Почему ты смеешься?
– Как на похоронах, – объяснил он.
Сара угадывала лица и глаза справа и слева от себя, но не смела на них посмотреть. Они шли; они упорно продолжали идти, как она упорно продолжала жить: стены пыли поднимались и обрушивались на них; они продолжали идти. Сара, выпрямившись, с высоко поднятой головой, устремила взгляд очень далеко над затылками и повторяла себе: «Я не стану такой, как они». Но через какое-то время этот коллективный марш пронзил ее, поднялся от бедер к животу, начал биться в ней, как большое напружиненное сердце. Сердце всех.
– Нацисты нас убьют, если схватят? – вдруг спросил Пабло.
– Тихо! – сказала Сара. – Я не знаю.
– Они убьют всех, кто здесь?
– Да замолчи же, говорю тебе, что не знаю.
– Тогда нужно бежать.
Сара стиснула его руку.
– Не беги. Останемся здесь. Они нас не убьют.
Слева от нее неровное дыхание. Она его слышала уже минут пять, не остерегаясь. Оно проскользнуло в нее, разместилось у нее в легких, стало ее дыханием. Она повернула голову и увидела старуху с серыми космами, склеенными потом. Это была городская старуха: бледные щеки, мешки под глазами, она тяжело дышала. Должно быть, она прожила шестьдесят лет в одном из дворов Монружа, в одной из комнат за магазином Клиши; теперь ее выгнали на дорогу; она прижимала к бедру продолговатый тюк; каждый ее шаг был падением: она перепадала с ноги на ногу, и одновременно с этим падала ее голова. «Кто ей посоветовал уходить, в ее-то возрасте? Разве людям мало несчастий, чтобы еще нарочно придумывать новые?» Доброта торкнулась ей в грудь, как молоко: «Я ей помогу, возьму у нее тюк, разделю ее усталость, ее несчастья». Она мягко спросила:
– Вы одна, мадам?
Старуха даже не повернула головы.
– Мадам, – громче сказала Сара, – вы одна?
Старуха с замкнутым видом посмотрела на нее.
– Я могу поднести вам тюк, – предложила Сара.
Некоторое время она подождала, глядя на тюк. Потом настойчиво добавила:
– Дайте мне его, прошу вас: я его понесу, пока малыш может идти сам.
– Я не отдам свой тюк, – сказала старуха.
– Но вы же выбились из сил; так вы не дойдете до цели.
Старуха бросила на нее ненавидящий взгляд и шагнула в сторону.
– Я никому не отдам свой тюк, – повторила она.
Сара вздохнула и замолчала. Ее невостребованная доброта разрывала ее, как газ. Они не хотят, чтобы их любили. Несколько голов повернулись к ней, и она покраснела. Они не хотят, чтобы их любили, у них нет к этому привычки.
– Еще далеко, мама?
– Почти столько же, – раздраженно ответила Сара.
– Понеси меня, мама.
Сара пожала плечами. «Он ломает комедию, он ревнует, потому что я захотела нести старухин тюк».
– Попытайся еще немного идти сам.
– Я больше не могу, мама. Понеси меня.
Она со злостью вырвала руку: он высосет из меня все силы, и я не смогу никому помочь. Она будет нести малыша, как старуха несет свой тюк, она уподобится им.
– Понеси меня! – топая ногами, капризничал Пабло. – Понеси меня!
– Ты еще не устал, Пабло, – строго прошептала она, – ты только что вышел из машины.