Он затянулся и добавил:
– Я эльзасец.
– Знаем, папаша, – вмешался Шварц, – смените пластинку.
Старик покачал головой:
– Странная война. Теперь гибнут гражданские, а солдаты выкарабкиваются.
– Да ладно! Вы же знаете, никто вас не убьет.
– Я же тебе говорю, что я эльзасец.
– Я тоже эльзасец, – сказал Шварц.
– Может, и так, – ответил старик, – только когда я уезжал из Эльзаса, он принадлежал им.
– Они вам не причинят зла, – уговаривал его Шварц. – Они такие же люди, как и мы.
– Как и мы! – внезапно возмутился старик. – Сучий потрох! Ты тоже смог бы отрезать руки у ребенка?
Шварц разразился смехом.
– Он нам рассказывает сказки о прошлой войне, – подмигивая Матье, сказал он.
Шварц взял полотенце, вытер большие мускулистые руки и, повернувшись к старику, объяснил:
– Они же не психи. Они вам дадут сигареты, да! И шоколад, это называется пропагандой, а вам останется только принять их, это ни к чему не обязывает.
Потом, все еще смеясь, добавил:
– Я вам говорю, папаша, сегодня лучше быть уроженцем Страсбурга, чем Парижа.
– Я на старости лет не хочу становиться немцем, – сказал фермер. – Сучий потрох! Пусть лучше меня расстреляют.
Шварц хлопнул себя по ляжке.
– Вы слышите? Сучий потрох! – передразнил он старика. – Лично я предпочитаю быть живым немцем, а не мертвым французом.
Матье быстро поднял голову и посмотрел на него; Пинетт и Шарло тоже на него смотрели. Шварц перестал смеяться, покраснел и пожал плечами. Матье отвел глаза, он не имел склонности к судейству, к тому же он любил этого большого крепкого парня, спокойного и стойкого в трудностях; ему вовсе не хотелось увеличивать его неловкость. Никто не проронил ни слова; старик покачал головой и зло посмотрел на них.
– Эх, – сказал он, – не нужно было проигрывать эту войну. Не нужно было ее проигрывать.
Они молчали; Пинетт кашлянул, подошел к желобу и с идиотским видом начал щупать кран. Старик вытряхнул трубку на дорожку, потоптал каблуком землю, чтобы зарыть пепел, потом повернулся к ним спиной и медленно вернулся в дом. Наступило долгое молчание. Шварц держался очень напряженно, расставив руки. Через некоторое время он, казалось, очнулся и с усилием засмеялся:
– Я нарочно сказал, чтобы над ним подшутить.
Ответа не последовало: все смотрели на него. И потом внезапно, хотя по видимости ничего не изменилось, что-то дрогнуло, наступила разрядка, нечто вроде неподвижного рассеивания; маленькое разгневанное общество, которое образовалось вокруг него, разбрелось, Лонжен снова принялся ковырять в зубах ножом, Люберон прочистил горло, а Шарло с невинным взором начал напевать; им никогда не удавалось упорствовать в возмущении, если речь не шла об увольнительных или еде. Матье вдруг вдохнул робкий аромат полыни и мяты: после птиц пробуждались травы и цветы; они испускали запахи, как птицы до этого испускали крики. «Действительно, – подумал Матье, – есть еще и запахи». Запахи зеленые и веселые, и мелкие, и кислые: они будут все более и более сладкими, все более и более пышными и женственными по мере того, как заголубеет небо и приблизятся немецкие танкетки. Шварц шумно потянул носом и посмотрел на скамейку, которую они накануне подтащили к стене дома.
– Ладно, – сказал он, – ладно, ладно.
Он сел на скамейку, опустил руки между коленями и ссутулился, но голову держал высоко и сурово смотрел прямо перед собой. Матье поколебался, потом подошел к нему и сел рядом. Немного погодя Шарло отделился от группы и стал перед ними. Шварц поднял голову и серьезно посмотрел на Шарло.
– Мне нужно постирать белье, – сообщил он.
Наступило молчание. Шварц все еще смотрел на Шарло.
– Не я проиграл эту войну…
Шарло как будто смутился; он засмеялся. Но Шварц продолжал свою мысль:
– Если бы все поступили, как я, ее можно было и выиграть. Мне не в чем себя упрекнуть.
Он с удивленным видом почесал щеку.
– Это забавно! – сказал он.
Это забавно, подумал Матье. Да, это забавно. Он смотрит в пустоту, он думает: «Я француз» и впервые в жизни считает это забавным. Это забавно. Франция – мы ее никогда не видели, мы были внутри, это было давление воздуха, притяжение земли, пространство, видимость, спокойная уверенность, что мир создан для человека; так естественно было быть французом; это было самое простое, самое экономичное средство чувствовать себя всемирным. Ничего не нужно объяснять; это другим – немцам, англичанам, бельгийцам – нужно объяснять, из-за какой незадачи или ошибки они были не совсем людьми. Теперь Франция легла навзничь, и мы ее видим, мы видим большой поврежденный механизм и думаем: вот и случилось. Плохой участок почвы, плохой поворот истории. Мы пока еще французы, но это больше не естественно. Достаточно было плохого поворота, чтобы дать нам понять, что мы случайны. Шварц думает, что он случаен, он больше сам себя не понимает, он обременен самим собой; он думает: как можно быть французом? Он думает: «Если бы мне чуть-чуть повезло, я мог бы родиться немцем». Теперь он принимает суровый вид и напрягает слух, пытаясь услышать, как катится к нему его сменная родина; он ждет сверкающие армии, которые устроят ему праздник; он ждет того момента, когда сможет обменять наше поражение на их победу, когда ему покажется естественным быть победителем и немцем.
Шварц, зевая, встал.
– Что ж, – сказал он, – пойду стирать белье.
Шарло развернулся и присоединился к Лонжену, который разговаривал с Пинеттом. Матье остался один на скамейке.
В свою очередь, шумно зевнул Люберон.
– Как здесь осточертело! – в сердцах произнес он.
Шарло и Лонжен зевнули. Люберон посмотрел, как они зевают, и снова зевнул.
– Эх, хорошо бы, – сказал он, – сейчас потрахаться.
– Ты что, можешь трахаться в шесть часов утра? – возмущенно спросил Шарло.
– Я? В любое время.
– А я нет. У меня трахаться не больше желания, чем получать пинки в зад.
Люберон ухмыльнулся.
– Был бы ты женат, ты б научился делать это и без желания, дурак! Что хорошо в траханье, так это то, что по ходу ни о чем не думаешь.
Они замолчали. Тополя дрожали, вечное солнце дрожало среди листвы; издалека слышался добродушный грохот канонады, такой повседневный, такой успокаивающий, что его можно было принять за шум природы. Что-то оборвалось в воздухе, и оса совершила среди них долгое изящное пике.
– Послушайте! – сказал Люберон.
– Что это?
Вокруг них было что-то вроде пустоты, странное спокойствие. Птицы пели, на заднем дворе кричал петух; вдалеке кто-то равномерно бил по куску железа; однако это была тишина: канонада прекратилась.
– Э! – удивленно протянул Шарло. – Э! Скажи-ка!
– Ага.
Они прислушались, не переставая смотреть друг на друга.
– Так все и начинается, – равнодушным тоном проговорил Пьерне. – В определенный момент по всему фронту наступает тишина.
– По какому фронту? Фронта нет.
– Ну, повсюду.
Шварц робко шагнул к ним.
– Знаете, – сказал он, – я думаю, сначала должен быть сигнал горна.
– Придумал! – возразил Ниппер. – Связи больше нет; даже если бы они заключили мир сутки тому назад, мы бы его все еще ждали.
– Может быть, война кончилась уже с полуночи, – сказал Шарло, смеясь от надежды. – Прекращение огня всегда происходит в полночь.
– Или в полдень.
– Да нет же, глупый, в ноль часов, понимаешь?
– Да замолчите же! – прикрикнул Пьерне.
Они замолчали. Пьерне прислушивался с нервным тиком на лице; у Шарло был полуоткрыт рот; сквозь оглушающую тишину они вслушивались в Мир. Мир без славы и без колокольного звона, без барабанов и труб, Мир, похожий на смерть.
– Мать твою! – выругался Люберон.
Гул возобновился, он казался менее глухим, более близким и угрожающим. Лонжен скрестил длинные руки и хрустнул пальцами. Он с досадой сказал:
– Черт побери, чего они ждут? Они думают, что мы еще недостаточно разгромлены? Что мы потеряли недостаточно людей? Неужели нужно, чтобы Франция полностью пропала, а иначе они не остановят бойню?