С тех пор я перестала о чем-либо волноваться. Я спокойно говорила с одногруппниками, ходила на практику, пела походные песни у костра на пляже и ждала наступления лета и вместе с ним — каникул, наполненных ленью, лодками-бананами, сёрвингом и разноцветных коктейлей в тени от жезлонга.
Я снова и снова рисовала портреты Ксаднема, и каждое воплощение было нелепее предыдущего. Может, он тощий поэт и сказочник, живущий в зашторенной комнате среди пыльного города. Может, скучающий студент с бессонницей и фантазией, бьющей ключом и не находящей того, кто соберет её в большой ушат. А может, то был полусумасшедший одинокий полуночник, заточивший себя в душной каморке под протекающей крышей с десятью кошками и пятнадцатью собаками. А может, желтокожий старик, днём сидящий на грязной скамейке и рассеянно кормящий голубей, а ночью болтающий с единственной, кто за последний десяток лет заговорил с ним. А может, маньяк в домике на краю города, обрадовавшейся мышке, со всех ног спешащей в разинутую пасть голодного кота. А может, злой дух, очаровавший одинокую девушку своими присказками и небылицами, с горящими, как два уголька, глазами, и то и дело облизывающейся пастью.
— Какое у меня лицо? — переспросил меня Ксаднем, когда я всё-таки решилась у него спросить, — А зачем ты интересуешься? Не боишься разочароваться? Может, у меня свинной пятачок и слоновьи бивни.
— А может, ты златокудрый юноша с румянцем цвета закатного неба.
— А может, я древний старик с ослепшими и выцветшими глазами. Мои волосы белее снега и достают до пола. А может, я вообще Чеширский кот.
— Но всё-таки?
— Пандора, ты снова хочешь открыть этот сундук?
— Ну пожалуйста! Иначе я не выдержу и произнесу твоё имя наоборот…
— Ну, ладно… Моё лицо как рассвет и звёздное небо. А ещё — как у льва и койота. А вообще, меня нельзя поймать ни взглядом, ни плёнкой. А вот боковым зрением можно. Но лишь на секунду. И этого хватит, чтобы помимо своей воли произнести моё имя наоборот и навлечь на нас обоих беду. А ты ведь не хочешь этого, правда? Так что пускай я останусь голосом в трубке, не пытайся меня воплотить.
— Хорошо. Я не буду. Отвлеки меня новой сказкой. Что ты видел сегодня?
— В одном большом-большом городе живет девочка. Чем-то она похожа на тебя. только меньше и наивнее. И она тоже одинока, потому что тот город похож на рисунок простым карандашом. А она — разматой акварелью. Горожане были с ней любезными, но не видели её цветов. А она бы очень хотела, чтобы кто-нибудь сказал, какая она яркая. Целыми днями она плавала с дельфинами в толще воды, ловя преломлённые лучи солнца. А потом выходила на берег и ложилась на прогретый солнцем песок и дремала, а бабушка укрывала её полотенцем и мягко будила, давай выпить её сок из пойманных лучей заходящего солнца.
— И… Всё? У неё так и не появился друг, который увидел бы её цвета?
— А какого друга ты бы ей придумала?
— Наверное… Один из дельфинов одной лунной ночью выйдет из воды, сбросив чешую. Он будет таким же серебрянным, как этот лунный свет, и не сможет покинуть лунную дорожку, потому что иначе станет снова безмолвным дельфином, только выброшенным на берег. И он скажет девочке: «Ты искришься красками и оттенками. Это прекрасно, и ты прекрасна.» А девочка скажет, что она блекнет по сравнению с тем, кто нарисован луной. Они проговорят всю ночь до рассвета, а потом он исчезнет среди волн, став дельфином, и никогда больше не превратится в человека.
— А потом она поедет в другой город, чтобы найти другую цветную девочку и сказать ей, как она красива. И везде, где будет касаться её рука, появятся цвета. И цветы нальются красками, и листья позеленеют, и стены домов станут жёлтыми, как лучи солнца, а чай станет золотисто-коричневым. Вместе с другими цветными девочками она будет раскрашивать мир, ведь теперь все они будут знать, что они не одиноки.
— Видимо, они очень талантливые художницы. Потому что закат получился очень красивым, как и звёзды, как и небо.
— А мы с тобой — очень талантливые рассказчики. Потому что о чуде надо уметь рассказывать. В иной раз некоторые особи повествуют настолько затянуто и скучно, то даже и не скажешь, что это о далёких галактиках и мирах, скрытых под полевой травой.
— В общем, даже мелкий талант важен. Даже если это талант надоедать всем.
— Вот тебе и очередной урок, который тебе недодали в детстве. На сей ноте мы прощаемся.
А потом наступили каникулы. И я знала — эти пройдут отлично. Поняла ещё в первый день весны. Ещё тогда, когда мы не были знакомы с Ксаднем. Они и прошли отлично — вместе с городской пылью, пузатыми шмелями, апельсиновым соком, брызками хлорированной воды и дельфином, нарисованным на плитках стены. Вода была удивительно тёплая, музыка Эйнауди на пианино в полузаброшенной музыкальной комнате была особенно громкой, окружающая зелень — густой и пахучей, а полдень в кафе-веранде томным, терпким и наполненным холодным зелёным чаем, улуном и мороженым со вкусом крем-брюле.
Когда бархат ночи опускался на город, я спешила набрать знакомый номер. Я говорила с ним на берегу моря, чтобы он слышал шепот волн. Или в заброшенном маяке, глядя на кусочек города внизу. Или в своей тесной спальне, зашторив окно. Пела ему в трубку, а он обволакивал меня своей тишиной. Мне казалось, что он схватывал меня за руку и уносил в неведомые дали. Мы летали, светлые и незримые, и наблюдали за чудом, незаметно происходящем в северном поселении и южном шумном городе, в душной квартире дома-муравейника и в просторном особняке у кромки зеленеющего леса.
Так прошли мои каникулы. Так прошло моё лето, похожее на вино из одуванчиков или малиновый сок.
Мы становились всё ближе, и в конце концов могли часами дышать друг другу в трубку. Мы оба смотрели на горизонт, на запад, и казалось, были совсем рядом. Только не надо поворачивать голову, иначе магия одиночества вдвоем рассеется. Когда мне было грустно, он рассказывал сказки, смешные и странные. И никогда не было грустно ему.
— Собрать бы все твои слёзы, — говорил он, — И превратить их в звёзды. И развесить на небе.
— Может, в сверчков? И поселить в траве. Представь, идёшь себе, а по бокам твои слёзы сияют. Такие красивые, что ты…
— Захочешь плакать снова и снова, чтобы создать побольше сверчков, — продолжила он за меня, рассмеявшись.
— А на что тогда похож смех?
— На бабочку. Хлопает крыльями, порхает и не знает забот.
— И живет всего один день.
— А счастье — это момент. Как писал Тургенев. И его так же трудно поймать.
— У греков бабочка — это душа.
— Ну да, всё верно. Поэтому не накалывай свою душу на булавку.
Так проходили наши ночи. Так проходили странные разговоры лёжа, с дрожанием на холоде и пением кузнечиков и цикад, с шумом прибоя и криками чаек. Он учил меня делать журавлей из бумаги, я читала ему Петрарку. Он рассказывал мне сказки-раскладушки и бесконечные сказки, а я смешила его и рассказывала о дельфинах и китах. Потому что он знал нереальное, а я знала явное.
— Хочешь одну смешную сказку? — спросил он в конце сентября.
— Я тоже хочу рассказать одну.
— Я первый. Я расскажу тебе историю о чайке, влюбившейся в дельфина. Но проблема была в том, что чайка летала в толще облаков и дышала воздухом. Как объяснить дельфину, что такое небо?
— О, дельфин знал, что такое небо, — подхватила я, — Дельфин выпрыгивает из воды, чтобы быть поближе к холодной выси, что так любила чайка. Он любит небо, потому что любит чайку.
— Значит, так и будет продолжаться? — расстроенно спросил Ксаднем, — Они ведь никогда не смогут быть рядом.
— А чтобы любить, быть рядом необязательно. Мы ведь может говорить.
— И тебе этого будет достаточно?
— Вполне…
Неизвестно, сколько бы так продолжалась, но я своим жгучим любопытством, разгорающимся всё ярче и ярче, как огонь в камине, решила всё разрушить и позвонила ему днём. Голос в трубке сообщил мне, что телефон абонента выключен. Я предприняла ещё десять попыток, а потом мне сделалось очень-очень стыдно. Я была словно Психея, решившая подглядеть за Амуром ночью и пролившая на него воск от свечи.