— Убил! Отпусти, зверь!
Аргылов словно куль отбросил дочь обратно на нары, а жену волоком вытащил из чулана, несмотря на её отчаянный крик.
Помнится, в детстве, если приснится дурной сон, Кыча забиралась к матери под одеяло. Там она чувствовала себя покойно, ограждённой от всех бед, и крепко засыпала. Но теперь, как видно, на неё такое надвинулось, от чего не избавит и материнская близость. Без сна этой ночью мучается наверняка и мать. Бедная моя мамочка!.. Она проплакала всю эту долгую, долгую ночь и под утро совсем обессилела. Казалось ей, что люди уходят из жизни вот так…
А наутро опять всё то же:
— О, голубушка! О, пташечка моя! Почему к еде не притронулась? — Несчастная мать опять упала на колени. — Почему ты даже горла не промочишь? Солнышко моё, ну вымолви хоть словечко! О, все, кто там есть: добрые ли духи, злые ли. Почему не различаете, кто бел, а кто чёрен? Почему? Беда — вот она нагрянула! Горе горькое — вот оно надвинулось! — И вдруг вскочила на ноги: — Чего ты встал там как пригвождённый? — крикнула она мужу. — Что натворил? И кто тебе, извергу, только отомстит!
— Замолчи!
— Молчала я, и вот себе намолчала! Любуйся, чего добился: родное дитя при смерти… Ох, горько мне! Ну, смотри же, изверг, я теперь ни перед чем не остановлюсь. Ни перед богом, ни перед людьми никогда не грешила, а вот согрешу… Я бы убила тебя, если б могла! А нет — так себя убью. Ходи тогда по миру, скрючившись, один да вой на луну, как пёс. Пусть тоска и злость сожрут твою печёнку!
Кыча ушам своим не поверила: это ли говорит отцу её робкая забитая мать, вдвойне и втройне батрачка его и раба? У неё и слов-то таких не было.
Аргылов сделал два-три шага назад, пятясь, как от наваждения, затем повернулся и хлопнул дверью.
В тот день дверь чулана он оставил незапертой.
Ааныс приготовила гору всякой еды и долго ещё молила Кычу что-нибудь съесть, но та лишь молча отворачивалась. Ни крошки еды и ни капли воды. Пока её не выпустят из этого заточения — она не отступится… Сколько она ещё выдержит, лёжа вот так? Надо выдержать…
Назавтра Кыча перестала чувствовать голод, силы её вовсе покинули, безразличие ко всему овладело ею. Ей самой трудно стало определить: спит ли она или бодрствует, она перестала понимать, где она и что с нею. Внешний мир стал расплывчат, голоса людей и другие звуки доходили до неё словно из-под воды. «Что это со мной? Неужели я умираю?» Но эта мысль была неопределённой и не вызвала ни сожаления, ни испуга, ни других чувств, будто не с нею всё это происходило. Что-то творилось там, в чужом ей мире, какие-то кипели страсти, а что они такое — ей было уже всё равно.
— Быстрей, быстрей! Шамана или знахаря! Скорей!.. Не видишь разве — совсем угасает дочь! Чего стоишь?.. Я спрашиваю: чего ты стоишь как истукан?
Аргылов не привёз ни шамана, ни знахаря, зато вечером в клетушке появился Суонда. Он бережно взял Кычу на руки вместе со всей постелью и вынес её на господскую половину. «Выдержала!» — слабо подумалось ей. Не испытав торжества, она опять впала в забытье.
Долго, не долго ли была она в таком состоянии, когда, очнувшись, увидела растерянного Суонду. Тот горой высился посреди комнаты. Потом она почувствовала, как кто-то раскрыл её занемелые губы и влил ей в рот что-то густое, и она сделала глоток.
— Доченька, ну ещё! Глотни-ка… Пожалей хоть меня, горемычную… Комочек сердца моего, отрада моя. А теперь вот этого! Ещё глоточек. Ещё…
Легли они вместе. Как в детстве, Кыча уткнулась головой в тёплый материнский бок и, вдыхая родной полузабытый запах, уснула живительным сном.
Во сне она увидела красноармейца, которого они отвезли тогда с Суондой в домик Собосута.
«Как рана?..» — спросила Кыча.
«Ты ведь её вылечила!» — улыбнулся ей парень.
«Разве тебя не схватили белые»?
«Ты же видишь!»
Испуг, который охватил Кычу, быстро прошёл: конечно же, что они могут с ним сделать? Не под силу им.
И вдруг рядом с красноармейцем возник Томмот.
«Вы что, знакомы?» — удивилась она.
«Конечно, мы друзья!» — ответили они вместе.
И русский парень протянул ей целую охапку цветов.
«Это тебе от нас обоих».
«Почему один букет от обоих?» — рассмеялась Кыча.
«А мы тебя любим оба, поэтому и дарим один букет. И ты нас люби обоих».
«Ладно, я люблю вас обоих…»
И тут Томмот поднёс ей другой букет. И закрытые цветы, когда Кыча протянула руку, чтобы взять их, распустились, и букет стал вдвое больше.
«Это тебе от наших ребят».
«Я им всё рассказал, ты просила меня. Помнишь, Кыча?» — сказал русский парень.
«Ну, идём», — сказал Томмот, протягивая руку.
«Пошли», — красноармеец тоже подал ей свою ладонь.
«Куда?» — спросила Кыча.
«Туда, далеко-далеко», — показал вперёд рукой красноармеец.
«Идёмте!» — Кыча ликующе рассмеялась и вложила свои ладони в крепкие ладони парней.
Втроём, со сплетёнными руками, они поплыли по цветущему лугу навстречу ослепительно разгорающемуся золотому солнцу.
И Кыча различала все краски сияющего мира.
На исходе ночи, когда в окна ещё не успел пробиться серый свет, Кыча проснулась с улыбкой и так, продолжая улыбаться, долго лежала, сладко растревоженная своим сном. Близко, за стеной, заскрежетал зубами отец, и Кыча сжала руками вдруг заломившую голову. Сон её отлетел, как пугливый тугут.
За стеной, кряхтя, уже поднялся отец, и наяву осталась лишь голая правда — холод, тьма и жестокость. Вот она вырвалась из заточения… Из темноты закута в светлую комнату с мягкой постелью. Из одной клетки в другую…
Долго отец кряхтел, надевая торбаса, долго хлюпал, затем отдувался, — чай, значит, пьёт. Шубой зашуршал… С рассвета уже собрался куда-то… Нет, эта жизнь не переменится никогда! А если в другую жизнь не вырваться, то стоит ли жить?
Аргылов и вправду снарядился уже в слободу за новостями, как вдруг снаружи ввалился ошалевший Суонда. Задыхаясь и выпучив глаза, он затоптался на месте, что-то по-своему невнятно мыча.
— Чего ты? Лешак тебя напугал? — насторожился хозяин.
— Ко-о-бы… — выдавил из себя Суонда и махнул рукой за дом в сторону скотного база.
— Кобыла? И что с кобылой? Да разродись ты хоть словом каким, образина!
Выйдя во двор, Аргылов кинулся за сеновал, к небольшому выгону, где содержалась яловая кобыла, которую он откармливал около трёх лет. Во времена ревкома эту кобылу он прятал у надёжного человека в соседнем улусе, к себе же привёл её несколько суток назад. Попозже, когда страсти поулягутся и наедет высшее белое начальство, он рассчитывал забить кобылу на мясо. За сеновалом старик остановился, будто его толкнули в грудь: серая кобыла лежала посреди выгона, вскинув копыта вверх.
— Что это… нохо?
— И… из… дох…
— Сдох бы ты сам!
Аргылов перелез через изгородь. Ногами и — вот странно! — даже головой кобыла запуталась в длинной верёвке из сыромятной кожи. Старик попытался было распутать верёвку, но ни конца, ни начала в этой путанице нельзя было отыскать, и тогда, вырвав нож из-за голенища, Аргылов в несколько взмахов разрезал верёвку. Глухо, как полено, стукнув о смежный наст стылыми ногами, труп кобылы свалился на бок.
— Нохо, это ты оставил здесь верёвку?
Суонда отрицательно затряс головой.
— Как же тогда верёвка оказалась здесь и опутала ноги кобыле?
Но Суонда, удивлённый не меньше хозяина, лишь бессмысленно таращил глаза.
— Куда вчера положил верёвку?
Суонда показал рукой на сеновал.
Аргылов осмотрелся. Под утро выпала пороша, и по ней чётко обозначились только отпечатки их с Суондой ног. Других следов не было видно.
— Ну, хватит мычать! Пошевеливайся, не пропадать же добру…
Прислужники, и стар, и млад, высыпали все и, как показалось Аргылову, с радостным рвением кинулись хлопотать над павшей кобылой. Да превратись всё его богатство в дым, они не огорчатся!
Аргылов прошёлся по ближайшим дорогам, но вернулся ни с чем: ничего подозрительного он не обнаружил.