Зыков воинственно тряхнул бородой:
– Да пусть только государь император глазом мигнет, мы этих супостатов, как вшей, передавим!
Артемида Ниловна, стараясь не скрипнуть стулом, тихонько встала и осторожно вышла на кухню.
Провожая заторопившегося Зыкова, пристав легонько похлопал его по плечу:
– Я на тебя, Маркел Ипатьевич, надеюсь… Ежели что, сообщай.
– Не извольте беспокоиться, ваше благородие, – надевая полушубок, заверил тот, потом, помявшись, понизил голос и с просительной интонацией проговорил: – Ребята мои в возраст вошли… Не сегодня завтра на войну призовут…
– Хорошее дело, – делая вид, что не замечает интонаций, сказал пристав. – Глядишь, георгиевскими кавалерами вернутся или чин получат.
– Так-то оно так, – теребя шапку, проговорил Зыков. – Но старый я ужо стал, не угляжу один за хозяйством. Молодой глаз нужон да рука покрепче…
Пристав вздернул стриженую щетинистую бровь. Зыков стрельнул глазами в комнату, убедился, что учитель и священник заняты беседой, поспешно сунул руку за пазуху.
– Намедни в Новониколаевском был, – проговорил он, суетливо разворачивая чистую цветастую тряпицу. – Вот в лавке штуковину занятную увидел, не удержался… Не обидьте старика, ваше благородие, примите от всей души…
На его заскорузлой ладони в отсветах керосиновых ламп желтым зайчиком блеснул массивный золотой портсигар. Платон Архипович расправил грудь, кашлянул и всем корпусом неторопливо обернулся в сторону устроившихся на диванчике гостей. Затем укоризненно протянул:
– Маркел Ипатьевич… право же…
Зыков быстро нагнулся и бережно выдвинув маленький ящичек под зеркалом, опустил туда портсигар. Платон Архипович шумно вздохнул:
– Ступай, Маркел Ипатьевич, не беспокойся. Думаю, твоей нужде можно помочь.
– Уж помогите, ваше благородие, век не забуду, – прочувственно бормотал Зыков, с поклонами пятясь к двери.
Когда пристав вернулся к столу, Симантовский, откинувшись на спинку диванчика, лениво философствовал:
– Нужно вам сказать, тунгус, ведущий торговлю с русским, называет этого русского другом. А «друзья» поят тунгусов разбавленной водкой, пользуясь их истинно французской натурой. Для тунгуса на первом месте – гостеприимство и любовь к пирушкам. За бутылку вина он без колебания отдаст соболя, а чтобы произвести эффектное впечатление на гостей, готов промотать последнюю добычу. Они в долгу как в шелку и у русских, и у якутских торгашей. Русский «друг» сунет ему клочок оберточной бумаги, на котором-то и написано всего – цифирь, обозначающая сумму долга, а тунгус свято бережет эту, с позволения сказать, расписку и считает первейшей обязанностью непременно выплатить означенную сумму. Он, бедняга, и не допускает, что его основательно надули. А ежели тунгус в гости к «другу» приедет, пиши пропало. Даже бабы и дети малые – требуют от него подарков, говоря, что раньше добрый был, а нынче совсем скупой стал. Тунгус и старается. Сам очевидцем был. И лыжи отдал, и оленя. Одним словом, дитя природы.
Становой пристав улыбнулся, развел руками:
– Сколько можно об этих тунгусах? Спели бы лучше что-нибудь, Фока Феофанович! Это ничего, что я вас так по-мирскому?
– «Среди долины ровныя»? – взяв гитару, понимающе предложил священник.
Пристав пожал широким плечом:
– Позабористее бы, народное.
– Можно и народное, – лукаво улыбнулся в бороду отец Фока и, лихо ударив по струнам, запел на мотив «Камаринской»:
– Ах ты, чертов сын, проклятый становой! Что бежишь ты к нам со всякою враньей! Целый стан, поди, как липку ободрал. Убирайся прочь, чтоб черт тебя подрал!
– Шутник вы, батюшка, – усмехнулся Збитнев. – Что ж смолкли? Уважьте, спойте дальше…
– Ах ты, чертов сын, трусливый старый поп, полицейский да чиновничий холоп! Что бежишь ты к нам о Божьей воле врать, стыдно харей постной Бога надувать, – еще веселее пропел отец Фока и открыто улыбнулся приставу. – Теперь довольны?
– Вполне, – благодушно ответил Платон Архипович, кивнул. – Что-то вы, господа, блинчиками с икоркой пренебрегаете.
– Блинчики – это идолопоклонство, – отозвался Симантовский, но руку к блюду с горой блинов протянул. – Пережиток былого зимнего празднества, некогда среди наших предков распространенного. Они были тогда дикие, как тунгусы, и блин с солнцем отождествляли. Христианством тут и не пахнет. А ваша церковь, батюшка, взяла этот языческий праздник под свое покровительство, хотя ни в ваших установлениях, ни в евангельской мифологии Масленица и не упоминается… А тут даже учеников распустить велят, – неожиданно закончил он.
Отец Фока только хмыкнул:
– Пусть их! Нажрутся, напьются, на кулачках повеселятся, зато потом смирными агнцами будут, покорными Господу и царю.
– И о бунтах помышлять не станут, – поддакнул Платон Архипович.
Симантовский вдруг встрепенулся:
– Этот тунгус, которого вы только что проводили… Зыков… Он упомянул переселенца Белова… Это у которого сын Петька?
Пристав, припоминая, задумался.
– У него, у него, – качнул головой отец Фока. – Хотел я этого раба Божьего Петра в певчие определить, голос у парня хороший, да он ни в какую.
– В отца, поди, упрямый, – нахмурился Збитнев.
– А что? Упрямство, ежели в науках, так не самое последнее качество. В прошлом году он у меня одним из лучших учеников был, особенно в гуманитарных дисциплинах.
– Зря вы их этим дисциплинам обучаете, – веско заметил Збитнев. – Мужику что надо? Расписаться уметь и арифметику, уж от нее-то никакого вреда, а, напротив, только польза при ведении хозяйства.
4
Анисим Белов, похвалив Настасьины блины и пирог, накинул полушубок на плечи и, не застегивая его, вышел с Терентием на улицу.
В холодном небе ярко светила луна. Сотниковцы еще не спали. Где-то вдалеке слышались задорные переборы гармони, в соседнем переулке испуганно, но и радостно взвизгивали девки, а еще с другого конца села неслась разухабистая пьяная мужицкая брань. Понятно, село провожало Масленицу.
Прощеное воскресенье…
Белов похлопал приятеля по плечу:
– Айда, Терентий, ко мне. Попробуешь, какие блины моя Татьяна печет.
– А че, я завсегда, – расслабленно мотнул головой Ёлкин, отчего треух сполз ему на глаза.
По дороге он, протрезвев на морозном воздухе, продолжал разыгрывать из себя изрядно захмелевшего и придавленного нуждой мужика. Распахнув доху, Терентий дребезжащим голоском заунывно тянул:
– Разбедным я бедна, плохо я одета, никто замуж меня не берет за это… Я с двенадцати лет по людям ходила, где качала детей, где коров доила… Есть у птицы гнездо, у волчицы дети, – у меня, сироты, никого на свете…
Анисим, едва заметно улыбаясь, поглядывал на тоскливую физиономию приятеля, на выбившиеся из-под съехавшего на бок треуха длинные волосы. Вдруг Терентий, оборвав песню и посерьезнев, вцепился в его рукав:
– Как полагаешь, забреют нас в солдаты? Слыхал я, запасных в первую голову берут.
Белов пожал плечами:
– Куды денешься? За нас первых и примутся, мы же ближе к япошкам, чем Расея. Тут, как ни крути, прямой смысл гнать на япошек нас… Когда расейские до тех мест доберутся…
– Эх, тудыт-растудыт твою! – горько проговорил Терентий.
Некоторое время они шли молча, каждый думая о своем. Поскрипывал сухой снег под ногами, и переулок был темен, как бы темностью своей подчеркивая бессилие и невозможность что-либо предпринять. Терентий высоко вскидывал ноги, чем-то походя на нахохлившуюся длинноногую птицу. Анисим, напротив, шагал прямо, глядя только перед собой, не оступаясь с узкой, протоптанной между сугробами, тропы.
– Смотри-ка, Кощей! – раздался чей-то голос. – Кощей, подь сюда!
Окрик прозвучал резко. От неожиданности Терентий споткнулся, потом поднял длинную голову и увидел темные фигуры на фоне бревенчатого сарая. Другой голос язвительно поддел:
– Не видишь, Никишка? Он уже в штаны наложил.
– Чё надоть? – боязливо, но с напускной веселостью отозвался Терентий.