– Да, – кивнул Машарин, – я помню.
– А теперь давайте уточним формы связи и явки. Прошу учесть, Петр Анисимович, что об истинном положении Александра Дмитриевича никто, кроме нас троих, знать не должен.
Тарасов, всё ещё косясь на Машарина, сказал, что связь с разведчиком будет поддерживаться только через него. Так надёжнее.
– Если сам не смогу, дочку пришлю, – сказал он. – Других кого впутывать нету резону.
Машарин понимал, что старый плотник заботится не о его безопасности, а о своих друзьях, и это было несколько неприятно.
– Обстановка сама подскажет, – возразил Тарасову Черевиченко, – всего предусмотреть нельзя. Мы с Петром Анисимовичем прибудем в Приленск недельки через полторы-две, а вы, Александр Дмитриевич, выедете сегодня.
В приленском доме Машариных готовились к новоселью. Собственно, какое тут новоселье – в этом доме семья прожила более тридцати лет, но сам хозяин окрестил этот переезд новосельем, и все подхватили словечко.
Катя, семнадцатилетняя институтка, носилась из комнаты в комнату, распоряжалась, возбуждала вокруг себя шум и суету. Можно было подумать, что она здесь главная, потому что ни отец, ни мать ни во что не вмешивались, полностью полагаясь на память экономки Матрёны и старого дворника Осипа.
Дмитрий Александрович спокойно и немногословно приказал расставить всё, как было раньше, сидел в тенёчке, покуривал, щурился от яркого света и с виду безразлично смотрел, как то с одного краю городка, то с другого к дому подъезжали телеги, гружённые мебелью и прочей домашней утварью.
Дмитрию Александровичу шёл седьмой десяток, но кто не знал этого, ни за что не дал бы ему больше пятидесяти. Роста он был выше среднего, но широченные плечи скрадывали рост, а хорошо сшитый костюм тонкого серого сукна делал фигуру подтянутой, моложавой. Большая, давно не стриженная голова его лохматилась крупными, будто подвитыми прядями, спадающими на чистый шишковатый лоб. Короткая борода была чуть светлее гривы, ржаво-пшеничная, брови коричневые, мятые, а под ними самое приметное на лице – молодо светились умные, с бесовской зеленцой глаза. Они жили своей, независимой ни от чего на свете жизнью – насмешливой и грустной.
Возня с переездом, радостная озабоченность Кати, стыдливая понурость возниц и грузчиков забавляли его, как детская игра, в которой он, взрослый, не принимал участия.
Ещё недавно Дмитрий Александрович был богат, очень богат. Знающие люди утверждали, что капитал его составлял более трёх миллионов. Он не спорил с этим, но знал, что сумма была несколько завышена. Советы забрали всё. Сначала арестовали банковские вклады, потом национализировали прииски, а под конец и пристань. В руках его осталась только мелкая торговля. Ради неё он и притащился сюда.
Приехали, а жить, оказывается, негде – дом забрали под Совдеп! Пришлось Машариным тесниться в избе, доставшейся Дмитрию Александровичу в наследство от родителей. В Иркутске у него был большой особняк на Солдатской улице, но возвращаться туда он не хотел, чтобы не оставлять без присмотра пристань и склады. Время такое – растащат за милую душу.
Был у него, вернее у жены, доходный дом в Москве. Сыну, когда тот вышел в инженеры, подарил небольшой домишко, построенный на италийский манер, в Питере. Имелась своя резиденция на приисках. И вот пришло время семье радоваться, что вернули этот домишко, который он не продал раньше только потому, что никогда не продавал того, что любил. Домишко же этот он любил, помня себя в нём молодым и удачливым, любимым мужем и счастливым отцом.
Ольга Васильевна, хозяйка дома, в отличие от колоритного мужа была неброской, незаметной, как тетёрка рядом с пышным красавцем косачом. Когда-то подвижная и живая, она теперь постарела, великолепные пепельные волосы посерели, нос вытянулся. Но оставалось в ней нечто такое, что заставляло людей тянуться к ней, хотя сама она была весьма сдержанной.
Если верить, что каждый человек рождается с талантом, то за Ольгой Васильевной надо было признать талант семейной волшебницы. Наверное, и на гренландском айсберге она сумела бы создать ближним необходимый уют, всех накормить и обогреть. Это получалось у неё само собой, без особых усилий с её стороны.
И сейчас она дирижировала всей работой незаметно для себя и других.
Она смотрела с крыльца, как мужики тужились около рояля, и было не понять, кого ей жалко – мужиков или рояль.
– Ты бы, отец, помог им, – сказала она, подойдя к мужу.
– Снимут, – ответил хозяин, улыбаясь одними глазами. – Не впервой.
Рояль был тяжёлый, добротной немецкой работы. Его лет тридцать назад везли из Иркутска в огромном ящике на специально оборудованных санях, везли бережно, боясь повредить, мягко спускали на колдобинах и придерживали на раскатах. А теперь вот кинули на дроги, как шкап какой-нибудь. Лак, пока рояль стоял в народном доме, потускнел, местами облез, клавиши, наверное, западают – ребятишки бренчали ведь…
Мужики под взглядом хозяина старались обращаться с дорогим инструментом поделикатнее, хотели снять его без слежек и ваг, но их было всего четверо.
Дмитрий Александрович бросил окурок на лежавшую под ногами голубую, уже заляпанную извёсткой вывеску, – «Совдеп Приленского уезда», – раздавил окурок носком мягкого сапога, сплюнул и степенно поднялся.
– Беритесь там, – кивнул он мужикам на клавиатуру, а сам взялся за узкий конец. – Ну, взяли-и-и! – легко выпрямил руки над головой, будто эта махина была склеена из бумаги, и перенёс свой конец через колеса.
Мужики засеменили к крыльцу. Перед дверью рояль поставили на ребро, и хозяин занял место мужиков. Так, ребром – Дмитрий Александрович впереди, остальные на другом конце – его и втащили в гостиную, поставили к стенке на старое место.
– Не надо было отсель трогать. Говорено было, – сказал хозяин и пошёл на прежнее место курить.
– Дьявол двужильный! – сказал ему вслед молоденький парнишка, колченогий и конопатый Фролка Бобров, признанный в Приленске гармонист и песельник. Его заставили грузить за то, что в народном доме на этом рояле он «Интернационал» наяривал.
– Ей-богу, мог бы он и один затащить эту дуру! – заверил Фролка мужиков.
Они ему не ответили, отпыхивались, оглядывая залу, где ещё совсем недавно коптили потолок вонючим самосадом на совдеповских сходках, удивляясь её теперешней чистоте и белизне.
– Чё остолбенели? – спросил обиженный невниманием Фролка. – На водку ждёте? Не получите.
– Кака тут водка? Молчал бы, балабон. Ретивый ты уж больно седни…
Фролка и вправду был сегодня возбуждён, будто выпил стопку весёлого вина. Ему хотелось таскать, ворочать, шуметь, чтобы все глядели на него и удивлялись его молодечеству, чтобы слышала и видела его Нюрка Тарасова, вместе с бабами прибиравшая дом.
Несколько раз заглядывал туда, где они мыли полы и окна, видел оголённые Нюркины руки, подоткнутый подол сарафана, крепкие ноги. Голова его сладко кружилась, в рысьих глазах вспыхивали жадные огоньки.
– Давай поддержу! – кричал он. – Упадёшь с подоконника, пол проломишь!
– Пшёл отсель, чёрт рыжий! – ругалась Нюрка, обирая свободной рукой подол. – Носит тя тут нелёгкая! – и замахивалась на него мокрой тряпкой.
– Мазни его, Нюрка, мазни! – подзадоривали бабы. – Ишь, взял моду под подол зырить! По зенкам его, по зенкам!
Фролка прикрывался локтем и убегал, довольный и счастливый. Видел: нравится и Нюрке эта игра. Вечером с полянки, глядишь, проводить можно…
Когда грузчики вышли снова во двор, там перед хозяином стоял Черепахин в сдвинутой к затылку фуражке, в расстегнутом золотопогонном френче табачного цвета, в лакированных сапогах бутылками. Постукивает прутиком по голяшке, поглядывает на заставленный мебелью двор, щурит сухой холодный глаз.
– Вы бы, Дмитрий Александрович, список велели составить, пусть Мотря пересчитала бы всё, – посоветовал он хозяину.
– Не учитывали мы этого барахла, Андрюха.
– Ничего, всё приволокут. В зубах заставим тащить.