Прибежали еще сестры. Они принялись развязывать солдатские вещмешки все подряд, и оттуда являлись заряженные обоймы, пулеметные ленты, немецкие штыки в ножнах, ракетницы. И вдруг раздался вздох изумления, затем хохот. Это из мешка дяди Кости извлекли мясорубку.
— М-да, — только и мог сказать начальник госпиталя. — Мясорубки, они, конечно, не стреляют и не взрываются. Но ответьте, почему всем перед боем раздавали патроны и гранаты, а вам вручили предмет кухонной утвари? Если не секрет, в какой части вы служили?
— В мародерской! — откликнулся безногий танкист. — Значит, все в бой идут, а этот по избам шастает… Проверьте, товарищи врачи, есть ли у него ранение. Скорее всего, бабка его по хребту огрела, когда он мясорубку у нее с полки тащил. Вот и воюй с такими…
Танкист презрительно сплюнул и отвернулся к стене.
Всякого солдатского снаряжения набралось полный стол, едва унесли в двух носилках.
Все последующие дни проходили спокойно. По ночам летали «юнкерсы», стреляли зенитки, где-то далеко рвались бомбы. Серьезных налетов не было.
Наш госпиталь считался пересыльным, людей привозили с фронта, мыли, перевязывали, давали немного отдохнуть и отправляли дальше. Давно уже увезли безногого танкиста, старшину — держателя гранаты «Ф-1», паникера дядю Костю с его мясорубкой.
— А меня когда повезут? — спрашивал я у медсестер.
Те пожимали плечами. Наконец выяснилось, что не могут найти наволочку с моими вещами.
— Да какие у меня вещи? Гимнастерка и отрезанные по колено галифе. Зачем они мне?
Я написал расписку, что никаких претензий к госпиталю не имею, и меня повезли на вокзал. В одном нательном. На девять долгих месяцев я стал, пожалуй, самым неимущим гражданином в своей стране: нижнее белье, и только. На то был выдан официальный документ: в моем вещевом аттестате значилось; что никакого казенного имущества за мной не числится. Впрочем, от того, что я не Рокфеллер, я не чувствовал особых неудобств.
Вот в таком, собственно, свободном виде меня занесли в вагон санитарного состава на станции Балашов. Это был отличный состав, ничего подобного я доселе не видел, — специально построенный и переданный нам американцами поезд для перевозки раненых. Теперь я лежал на отдельной полке с амортизационным устройством и вспоминал жесткие нары санитарной летучки, красные товарные вагоны, солому, кипяток без заварки, разлитый по солдатским котелкам… А здесь была просто сказка: стерильные операционные, перевязочные, лаборатории, кабинеты специалистов, купе для медперсонала, белоснежные бинты, градусники, грелки, судна, а не просто стеклянные литровые банки из-под консервов, которые подавали в санбате…
— Даже есть комплекты пижам, — похвалилась медсестра. — Только вам они не нужны, ходячих в вагоне нет.
— А что такое пижама? — спросил бородатый дядя, мой сосед.
Сестра открыла шкафчик и показала легкий полосатый костюм.
— Да в таком и по городу гулять можно! — удивился бородач. — И это дают каждому? Вот так да!
— Вагонов, что говорить, настроили великолепных, — донесся хриплый голос из другого отсека. — А своих раненых нету, кого им возить? Только все обещают и обещают открыть второй фронт. А пока мы вот здесь своими костями заполняем ихнюю вакансию.
И сразу потускнел блеск заокеанского санитарного чуда. Где же он, второй фронт? Я вспомнил, что к нам в окопы залетели листовки, которые бросили наши самолеты для немецких солдат. В них сообщалось, что между СССР и Англией достигнуто соглашение об открытии второго фронта. Мотайте, дескать, это на ус, фашистские вояки! Как нам была нужна помощь, когда мы сидели в окопах на Задонском шоссе, обороняли высоту 164,9 или шли за танком по Плехановской улице Воронежа! Нам уже чудилось, что вот-вот на том, правом берегу Дона появятся дивизии союзников и немцы, зажатые стальными клещами с двух сторон, побегут из своих окопов, ища спасения…
Американский эшелон, сладко баюкая русских раненых на мягких, проваливающихся полках, уходил на восток. А по пятам за эшелоном спешила война. Фашистские полчища, остановленные под Воронежем, ударили южнее, взяли Ростов и Новочеркасск, вышли в Сальские степи. Началось летнее наступление сорок второго года, которое, как никто тогда и подумать не мог, закончилось прорывом к Волге, к Сталинграду…
А импортный эшелон увозил раненых все дальше и дальше, туда, где еще не знали войны. Последний фашистский самолет пробуравил небо над станцией Ртищево и пропал…
В ранних розовых сумерках санитарный поезд прибыл на станцию Чкалов. Начали выгружать раненых, вскоре весь перрон был уставлен носилками. Я лежал у водоразборной колонки с двумя кранами: «гор» и «хол». Страшно хотелось пить. Женщины с кружками обносили раненых, тревожно вглядываясь в их лица: может быть, тут лежит отец, муж, брат, сын, от которых столько времени нет вестей…
В окнах вокзала вспыхнул электрический свет.
— Да что они, сдурели палить огонь! — закричали с носилок. — Вот сейчас прилетит и даст!
Опасения были напрасны: в тыловом Чкалове светомаскировка не соблюдалась, не было в том нужды.
Нас начали развозить по госпиталям. Уличные фонари, матово светясь, забирались в гору, спадали к реке. Наверное, так же горит сейчас вечерниц Ашхабад, куда уже вернулась Зоя…
Газик-полуторка, пыхтя, поднимался вверх, бусинки огоньков мерцали под нами. Медсестра, сопровождавшая нас, одной рукой держалась за шоферскую кабину, другой сжимала истории наших болезней. И все говорила:
— Теперь уже скоро доедем. А госпиталь у нас тихий, уютный, вам обязательно понравится. В красивом месте стоит. Красный городок, слышали?
Утром я обнаружил, что нахожусь на большой полукруглой веранде, сплошь уставленной койками. Раненые еще лежали под одеялами, только напротив сидел розовощекий крепыш и смотрел на меня в упор. Через узорчатые рамы в палату заглядывало блеклое солнце, виднелось небо, по которому, догоняя друг друга, бежали озорные тучки. Что было ниже неба, я не видел, мешал подоконник.
Заметив, что я проснулся, парень открыл рот, но ничего не сказал, а лишь радостно закивал.
— Как тебя зовут, откуда ты? — спросил я.
Парень зашлепал губами, потрепал ладошками свои уши. «Глухонемой, что ли?» — подумал я. Сосед подошел к столу, на котором лежала стопка бумаги, взял карандаш, написал: «Я Юра Шорохов из Иркутской области, меня контузило под Щиграми, теперь не слышу, не говорю». Лежа на спине, писать очень неудобно. Я прижал листок к стенке, до боли изогнулся, сочинил ответ. Юра постучал себя кулаком в грудь, сделал кругообразные движения рукой. Я истолковал его жесты так, что он собирается погулять. И действительно, он исчез за дверью.
Тем временем начали подниматься другие мои соседи. С виду это были вполне здоровые люди, они свободно двигались без палочек и костылей, на них не было никаких повязок. Если не считать узких бинтиков вокруг шеи, перехваченных элегантным бантиком на затылке. Чуть ниже адамова яблока бинт прижимал к горлу металлическую втулку. Иногда больные вынимали из втулки блестящие трубки из нержавейки, вытряхивали накопившуюся жидкость и вставляли трубки назад. Через эти трубки они дышали, с прерывистым, сосущим легочным свистом. Говорить при открытой втулке бедняги не могли, воздух с тем же путающим всхлипом пролетал ниже голосовых связок. Нужно было закрыть пальцем дырочку в горле, и тогда возникали хриплые звуки, в которых не без труда можно было угадывать невнятно произнесенные слова. Голоса были в общем-то одного тембра, поэтому, отвернувшись, нельзя было определить, кто говорит.
— Ну-с, молодой человек, попали вы в вагон для некурящих. В нашем госпитале мы лечим в основном контуженых и раненных в горло. И поговорить вам тут будет не с кем, впрочем, как и мне, — услышал я за своей спиной.
Возле моей койки стоял врач Анатолий Евгеньевич, высокий старик с узкой, тимирязевской бородой, ни дать ни взять Николай Черкасов в роли профессора Полежаева.
— Я познакомился с вашей историей болезни, — продолжал доктор. — Вариант у вас не самый выигрышный, но не безнадежный. Уйдете из госпиталя на своих ногах.