Пройдет немного времени, и я буду готов безо всякого сожаления застрелить своей рукой труса, который, увидев вражеский танк, идущий прямо на наши позиции, бросит винтовку, выползет из окопа и, сгибаясь в три погибели, попятится назад. Я взгляну в пепельно- серое лицо Чамкина, отстегивающего от пояса тяжелую гранату, увижу двух молодых бронебойщиков, устанавливающих на сошки свое неуклюжее оружие, и пойму, что танк тут не прорвется. Он переползет через окоп, брошенный дезертиром. И тогда всем сердцем, всем нутром почувствую, что нет большего преступления, чем трусость в бою, которая может стоить жизни Чамкину, Ревичу, Шаблину…
Но тогда я еще не созрел для понимания этих простых истин. Безмолвный лес, по которому мы шли в тот вечер, был еще так далек от поля танкового боя, от грохота канонады, от пустого окопа, брошенного бывшим товарищем…
Между тем мы уже шли довольно значительной колонной, из-за деревьев выходили все новые группы солдат, выделенных, как и мы, на расстрел. А мы все шли и шли. Наконец, когда уже казалось, что лесу не будет конца, деревья расступились, открывая большую поляну, в дальнем конце перерезанную заросшим оврагом.
Нам дали время перекурить, потом построили в четыре шеренги. Появился комиссар дивизии старший батальонный комиссар Кобзев, крупный мужчина с мясистым носом и налитыми кровью глазами. С ним были люди из особого отдела и дивизионного трибунала.
— В трудный для Родины час, — начал свою речь комиссар, — когда народ и его армия напрягают все свои силы, среди нас находятся презренные трусы, которые прежде всего спасают свою шкуру. Один такой подонок служил в нашей дивизии, забыв о воинском долге, о присяге. Но пусть ни один предатель не мнит себе, что ему, наплевав на своих товарищей, идущих в бой, удастся отсидеться в мышиной норе. Родина найдет его и покарает своей справедливой десницей!
Потом говорил председатель дивизионного трибунала. Толстый пожилой военюрист, вовсе не военного склада, откашлялся в кулак и хрипловатым голосом принялся излагать суть дела. Призванный три месяца назад красноармеец Липков, тридцати шести лет. уроженец Рассказовского района Тамбовской области, самовольно оставил расположение части. Спустя семьдесят четыре часа он был обнаружен по месту своего жительства. В вагоне поезда, в котором везли пойманного дезертира, состоялось заседание военного трибунала.
— Приговор окончательный и обжалованию не подлежит! Он будет приведен в исполнение немедленно! — закончил военюрист.
Немедленно! У меня екнуло сердце, колючий холодок вполз за шиворот. Я вытянул шею, пытаясь разглядеть за головами впереди стоящих вырытый на краю могилы столб, к которому привязан приговоренный в белой рубахе и черной повязке на глазах, полукольцо конвойных солдат, целящихся из винтовок, и бравого офицера, взметнувшего вверх оголенную саблю, чтобы опустить ее вниз вместе с командой «Пли!». Ведь Овода расстреливали именно так, я читал об этом в книге.
Но все оставалось по-прежнему: военюрист укладывал текст приговора в планшет, комиссар, заложив руки за спину, неторопливо прохаживался взад и вперед…
И вдруг он подал команду:
— Строй! Кру-гом!
Мы повернулись, и нам открылась такая картина. К оврагу подъехала черная эмка, из нее вышли четверо военных, шофер остался за рулем. Казалось, военные заняты непринужденной беседой. Ну а где же дезертир? И тут я заметил, что на одном из военных нет пилотки и брючного ремня. Это и был дезертир, маленький, щуплый, рыжеватый. Больше я ничего не разглядел. Шофер поддал газ, дезертир повернулся, стоящий сзади него военный поднес к его затылку пистолет.
— Строй! Кру-гом!
В тот же миг за нашими спинами хлопнул короткий выстрел. Чамкин обернулся и побледнел. Глаза его стали необычайно широкими.
Колонна двинулась в обратный путь, постепенно распадаясь на маленькие группки. В вечернем свете обострились контуры деревьев. Ломаные тени идущих удлинялись, скользили по непросыхающей под дождями траве, которая пахла горечью и плесенью. В сгущающейся темноте мы потеряли тропку, и теперь нас то и дело останавливали испуганные окрики часовых: «Стой! Кто идет!» В лесной чаще прятались какие-то воинские склады.
Когда вернулись, землянка уже спала. Я на ощупь отыскал свое место на нарах, не без труда оттолкнув Яшку Ревича. который разбросался так, что мне было уже не лечь. Яков подскочил на соломе, продрал глаза и тут же спросил:
— Ну как, было страшно?
Очевидно, он и засыпал с этим вопросом.
— Когда шли туда, было страшно. А потом нет. Все было просто.
— Почему просто?
Этот вопрос открывал двери для разговоров на полночи. Я устал, мне вовсе не хотелось вспоминать, что я видел.
— Давай-ка, Яков, лучше спать. Завтра Чамкин обо всем расскажет.
А дни шли своим чередом. Теперь, отправляясь на занятия, мы брали боевое оружие. Понимая, что совсем уже скоро будем на фронте, старались все делать так, как учили нас в Харьковском пехотном. После завтрака — бросок при полном снаряжении. На станции Рада переходим через пути и опять бежим. Под подошвами ботинок чавкает болотистая грязь, здесь, в низине, никогда не просыхает. Прямо в грязи начинаем окапываться. Работа идет медленно, в вязкой, вонючей глине штыки малых саперных лопат то и дело натыкаются на сплетения корневищ. Но главная беда — это гнус. Над окопами висит сизое звенящее комариное марево. Паразиты набиваются в нос, уши, живым комом шевелятся в волосах, заползают под гимнастерку.
— Развести бы сейчас костерик, пугнуть комара, — кряхтит Борька Семеркин, хлопая себя лопатой по спине.
Разводить костры запретил старший лейтенант Хаттагов. Услышав Борькииы речи, командир роты достал из кармана носовой платок, провел им по затылку и шее, платок тут же стал красным.
— Как видите, гнус грызет не только солдат и сержантов, но и средний командный состав, — сказал старший лейтенант, выбрасывая окровавленный платок в кусты. — Приятно бы, конечно, отсидеться в спасительном дымку, да нельзя, надо терпеть, джигиты. А не то избалуемся, привыкнем. Вот по этим-то самым антикомариным дымкам вас сразу же засечет вражеский артнаблюдатель. Выгоним из окопа комара, заманим осколочный снаряд…
— На фронте и без антикомариного костра много дыма, — невесело усмехнулся Миша Шаблин. — На фронте комар не разгуляется…
Эх, фронт! Скорее бы на фронт! Зачем же тогда в Намангане нас по тревоге посадили в эшелон? Сколько же можно киснуть в этих гнилых болотах, получать бестабачную тыловую норму!
Впрочем, однажды, подходя после дневных занятий к кухне, мы учуяли, что пахнет мясным. Давно забытый залах жаркого тревожно защекотал ноздри, приятно закружил голову.
— Ощущаю мясной дух! — радостно воскликнул бывший вегетарианец Семеркин.
— Ощущаешь, да не про твою честь, — усмехнулся Виктор Шаповалов. — Готовят для командира полка, не меньше. Однажды я видел, как он, развалясь на плащ-палатке, ел жареную картошку прямо со сковородки.
— Ну, неужели для майора приготовили целый котел? — усомнился Чамкин, первым выходя на поворот, откуда уже была видна кухня.
Румяный повар-узбек огромной шумовкой черпал из котла жаркое и раскладывал по солдатским котелкам. Наступил черед нашей роты. Как обычно, я стоял рядом с Яшкой, мы с ним составляли обеденную пару: в один котелок брали гороховый суп, другой был для чая. Из супа сначала осторожно вычерпывали жижу, а потом уже добирались до осевшей на самом донышке гущи. Получалось у нас и первое и второе, а если считать чай, то и третье. В последние дни дело осложнялось тем, что у меня сломалась ложка.
— Солдат без малого шанцевого инструмента. — не солдат, — шутил наш взводный Волков, но помочь ничем не мог.
Словом, положение безложечного солдата еще хуже, чем безлошадного бедняка. Но Яков был душевным человеком — мы обходились одной ложкой. На правах владельца оперативного орудия он обычно делал три первых захвата, после чего передавал ложку мне. Сейчас Яков, еще не успев проглотить первый кусочек, прошепелявил: